В соблазнах кровавой эпохи
Шрифт:
Но были и впечатления совсем другого рода. Некоторое время, правда недолго, жила в нашей квартире (не знаю, на каких правах, может, тоже были родственниками) еще одна семья, муж и жена. Сравнительно молодые. Видимо, он был нэпманом. Помню, что был он большой, веселый и добрый. Но однажды за ним пришла девушка-милиционер и весело (именно весело — я это помню) увела его с собой. Вернулся он то ли в тот же день, то ли на следующее утро. Рассказывал взрослым, как объяснял следователю, что у него больше нет ничего. Не знаю, доказал ли, но вскоре они с женой куда-то исчезли. Наверно, уехали, чтобы раствориться где-то в России. Интересно мое восприятие этого события. Помню, что он был мне симпатичен — детям нравятся большие, добрые, надежные люди,— но, будучи уже захвачен революционно-романтическим конформизмом, я ему не сочувствовал. Мне больше нравилась девушка-милиционер. Теперь я знаю, что тогда многие так метались по стране, запутывали следы, стремились добраться куда-то, где будут менее
Все это происходило отнюдь не только в еврейской среде, но я рассказываю о том, что было на моих глазах. И если эти бытовые подробности опровергают распространенное в части эмиграции, а последнее время в какой-то степени и в СССР представление о неразрывной связи евреев с большевизмом, то только потому, что такой связи не существует. Несмотря на несомненность активного участия многих евреев в революции и в отстаивании советской власти, совершенно очевидно, что во всем этом участвовали не одни евреи и, главное, не все евреи и даже отнюдь не большинство евреев. Но попытке разобраться в этой непростой теме посвящена у меня отдельная статья «Безысходные умыслы», которую я не теряю надежды увидеть напечатанной на родине. Здесь же главным образом я рассказываю о том, что запечатлелось в моей памяти.
Жил я тогда в самой толще еврейской массы, но никакой особой приверженности к революционной власти в ней (потом, когда подрос,— к величайшему моему огорчению) не замечал. То, что вокруг не было никаких деятелей революции, меня не удивляло — небожители и должны обитать в иных сферах. Но получалось, что почти все вокруг, кроме меня, относились и к советской власти и к ее романтике весьма прохладно, были, говоря моим тогдашним языком, «мещанами», обывателями, проявляли обычную законопослушность — и только. Слова «коммунист» и «милиционер» произносились в этой среде (конечно, представителями старших поколений) с откровенной неприязнью и опаской. Дошло до того, что мой упоминавшийся уже здесь дядя, хозяин дома, в 1941 году наотрез отказался эвакуироваться и погиб в Бабьем Яре. Не веря советской пропаганде ни в чем, он не поверил и тому, что она говорила о нацистах, тем более что немцев в 1918 году он видел сам и знал, что они в отличие от большевиков «культурные люди». Он не предполагал, что «прогресс» уже коснулся не только нашей страны. Это не делает чести его осведомленности и пониманию обстановки, но уж никак не свидетельствует об органической связи всего еврейства с большевизмом.
Но это не отменяет и того факта, что действительно почти все еврейство было благодарно советской власти за отмену унизительных ограничений для евреев. Тут была и некоторая аберрация, ибо отменило их (окончательно, так как были размыты и до этого) Временное правительство, а не большевики. Но так внушалось. Следует помнить, что основная масса евреев была так же мало подготовлена к пониманию происходящего, как и основная масса населения Российской империи вообще.
А кроме того — что греха таить? — евреи помнили, что в хаосе гражданской войны только красные, да еще, кажется, Махно, активно противодействовали еврейским погромам. К сожалению, белые с таким противодействием не ассоциировались даже в умах людей, отнюдь не захваченных коммунистической идейностью. В нашем доме — в уже упоминавшейся пятой, дворницкой, квартире — жил с семьей некто Арп Щиглик. Одно время он, помнится, и впрямь был дворником нашего дома, а потом просто квартира осталась за ним. Человеком он был малограмотным, но, видимо, неглупым. К существующему строю относился без всяких сантиментов. «У нас,— объяснил он однажды моему отцу,— социализм. А что это значит? Это значит все твое, но только руками не трогай». И вот в устах этого человека не было более злого оскорбления, чем — «Дыныкын!». Вряд ли Арп имел хоть какое-то представление о личности самого генерала А. И. Деникина. Это сказывались скорее всего просто не совсем приятные воспоминания о пребывании Белой армии в его местечке. Может, отчасти они были подогреты пропагандой, но вряд ли — к ней он был обычно глух, да и грамоты не хватало ее вкушать.
Могу засвидетельствовать, что, к сожалению, такие воспоминания долго оставались не только у евреев на юго-западе о деникинцах, а и у чисто русского населения на Урале и в Сибири о колчаковцах. Поскольку мне потом пришлось жить и там, на путях наступления и отступления колчаковских войск, я вполне могу засвидетельствовать, что и в той и в другой местности слово «колчаки» произносилось неприязненно, было ругательством. Вероятно, какие-то основания у такой репутации были, но я вовсе не думаю, что такая память о белом движении справедлива — белые отнюдь не были более жестокими, чем красные. Тем более не должны они были так восприниматься после всех бедствий коллективизации, разоривших деревню и жизнь, а это простыми людьми этих мест вполне и тогда сознавалось.
Но, видимо, с партии порядка больший спрос, и репутация эта имела
место (и не только среди евреев). Все-таки во главе там были не полуграмотные выдвиженцы, а офицеры в погонах. Но когда эксцессы, вызывавшие такую репутацию, касались евреев, иногда вдобавок огульно зачисляемых в большевики, это неизбежно ассоциировалось в их сознании с их положением до революции, с такими, например, акциями, как дело Бейлиса. Конечно, это не сравнимо с тем, что было потом, даже с теми же евреями. Планировавшееся дело врачей было пострашней и пототальней дела Бейлиса. Негласная процентная норма при Сталине — Хрущеве — Брежневе была намного ниже, чем гласная при царе. Правда, нет черты оседлости. Но, может быть, только потому, что необходимость иметь право жительства в виде прописки сегодня распространена на все население страны. Но тем не менее приуменьшать оскорбительный смысл таких акций и открытых ограничений не очень достойно. Впрочем, при всем при том о жизни в «мирное время» (значит, до 1914 года) многие простые евреи, его хлебнувшие, вспоминали с нежностью. И жизнь и люди бывают логичны далеко не всегда.Все это я говорю объективности ради, а не для того, чтоб затушевать роль евреев-революционеров или поведение тех евреев-интеллигентов, кто в начале двадцатых ринулся в непропорционально большом количестве в государственное строительство. Конечно, в том, что они этим соблазнились, сыграло роль их положение до революции, когда всякая подобная деятельность была для них — независимо от их личных качеств — наглухо закрыта. Я не оправдываю ни одного по-настоящему образованного человека, кто этим соблазнился,— личность не могут оправдать обстоятельства. Но и обстоятельства эти оправдывать не следует.
Впрочем, вокруг меня никаких таких евреев (так же как и представителей других наций) насколько хватало глаз не было. Они были так же далеки от нас, как и от каждого среднего советского гражданина. И такое элитное детство, какое описывает в своих «Записках адвоката» Д. Каминская, мне даже и не снилось. Я этим отнюдь не открещиваюсь от ее элитной компании, куда входило много вполне мною потом уважаемых и даже любимых людей (то, что они получили от своего элитного детства, пошло на пользу не только им). В истории, да и в жизни, Зло и Добро не живут сепаратно, и, поднимая руку на Зло, надо следить за тем, чтоб она ненароком не опустилась на Добро. Да и отцов этих ребят я не сужу сегодня слишком строго, видимо, не такие уж это плохие были люди, если воспитали таких детей. Да и то, что никто из них, этих отцов, так и не вступил в партию, неся с достоинством клеймо беспартийного спеца (тогда беспартийность была клеймом, затрудняющим жизнь), тоже говорит о том, что рудименты честности и принципиальности свдели в них достаточно прочно. Тем более непростительно, что они — отнюдь не одни выходцы из евреев — соблазнились подобным «сменовеховством». Впрочем, в детстве вокруг меня и никаких «сменовеховцев» не было. Так же как не было «настоящих партийцев».
Но отдаленное отношение к революционным традициям наша семья все-таки имела. А именно — однажды в юности моя мать с сестрой Шифрой сходила на маевку в рощу возле родного местечка Ржищев Киевской губернии. Маевка была устроена кем-то из местных молодых и симпатичных передовых людей. Продолжалась она недолго. Только собрались, нагрянула местная полиция, и незадачливые революционеры пострадали за свободу — провели ночь в местном полицейском участке. «Страдали» весело. Пели песни, много смеялись. Наутро явился кто-то из родственников матери и выкупил всех бунтовщиков скопом не то за трешку, не то за пятерку (вероятно, и бывших главной целью этой крупной полицейской операции). На том и закончилась революционная деятельность обеих сестер. Остались только приятные воспоминания об «интересной молодости» (любимое выражение мамы).
С высоты своего личного и исторического опыта я привык относиться к этой историйке иронически. Но сейчас, когда я пишу эти строки, я вдруг поймал себя на сомнении в правомерности этой иронии. Ведь это первые неумелые попытки молодых людей, что-то читавших и о чем-то узнавших, вырваться из замкнутого и от этого нездорового мира, в котором жили их родители. На этот путь их толкала и великая русская литература, и культура, к которой они — тоже не всегда умело и не всегда грамотно — приобщались.
Впрочем, был среди моих родственников один, внесший более существенный вклад в революционное движение и даже в победу большевизма. Это Арон Ефремович Рубинштейн, другой мой дядя, муж второй маминой сестры, той самой Шифры, с которой она когда-то провела ночь в участке. Но вклад этот он внес не потому, что был большевиком или сочувствующим. Он просто был русским интеллигентом и не мог отказать в помощи простому человеку, которому трудно было самому грамотно составить нужную ему бумагу. И не вина дяди, что этим человеком, нуждавшимся в помощи, был не кто иной, как будущий «всесоюзный староста» Михаил Иванович Калинин, а бумагами, которые надо было выправить,— тексты его зажигательных речей. По каким-то неизвестным мне причинам он в 1917 году часто захаживал на петроградскую квартиру, которую дядя, будучи студентом, занимал вдвоем с приятелем, и они ему помогали как сыну народа. Кстати, Калинин был далеко не самым худшим или жестоким большевистским деятелем.