В созвездии трапеции (сборник)
Шрифт:
— А что же жена его молчала об этом? Как могла не сообщить?
— Спокойствие, спокойствие, дорогой коллега! — кладет руку на плечо своего соотечественника Хейзельтайн. — На Харриса это лишь находило иногда. Вообще же он был очень рассудительным человеком, и жена не считала его способным на безрассудные поступки.
— А я вообще не вижу связи всего того, что вы рассказали нам, уважаемый мистер Хейзельтайн, с тем, что произошло в Цюрихском центре ядерных исследований, — спокойно замечает профессор Фрей.
— А я вижу, — мрачно произносит Хейзельтайн. — Харрис, одержимый идеей предостережения человечества от опасных экспериментов, мог принести в жертву не только себя. Он мог не пощадить и своих коллег, ибо был не вполне вменяем.
— Ну, хорошо, мистер Хейзельтайн, — деликатно прерывает американца профессор Фрей. — Может быть, вы и правы. Не будем, однако, обсуждать сейчас этой проблемы. Вернемся к Харрису и допустим, что он действительно решил подорвать Цюрихский центр ядерных исследований, но каким же образом?
— Да с помощью хотя бы той же жидководородной камеры, о возможности взрыва которой сами же вы только что говорили. Мог использовать и еще что-нибудь, не менее взрывчатое.
Мысль эта кажется настолько чудовищной, что долго никто из психиатров не может произнести ни слова.
— Чем же тогда может помочь в разгадке тайны цюрихской катастрофы Холмский? — спрашивает первым пришедший в себя профессор Фрей.
— Да хотя бы подтверждением того, что никакого нового явления природы они не обнаружили, — отвечает ему Хейзельтайн. — В этом случае мое предположение обретет реальность.
— Ну, а если мощный цюрихский ускоритель дал возможность проникнуть в новую сферу материи?
— Не будем сейчас ломать головы и над этим, — предлагает Фрей. — Наша главная задача — окончательно восстановить память профессора Холмского, а уж он потом поможет физикам разгадать тайну катастрофы Цюрихского центра ядерных исследований. А доктор Харрис, даже если он и был одержим какой-то манией, безусловно прав в одном — на нас, ученых, действительно лежит большая ответственность за судьбы человечества. Во всяком случае, не меньшая, чем на государственных деятелях. И знаете, господин Гринберг, мне очень понравилось выступление вашего крупного ученого на одной из международных конференций в Дубне. «Я подошел к концу своего обзора, — сказал он в своей заключительной речи на этой конференции, — и вполне понимаю, что он далек от совершенства. Следуя намечающейся традиции, я не упоминал ни имен, ни лабораторий, ни даже стран, в которых были выполнены те или иные исследования. Пусть сознание того высокого духа коллективизма, который начинает развиваться в современной науке, заменит мелкое тщеславие. Это будет подкреплять надежду человечества на возможность лучшего будущего».
— Не плохо сказано, — одобрительно кивает головой Хейзельтайн.
— У меня хорошая память, — продолжает Фрей, — и я запомнил эту замечательную речь советского физика почти дословно. Давайте и мы проникнемся таким же высоким духом коллективизма и объединим наши усилия для окончательного восстановления памяти профессора Холмского. Этим мы лишим возможности безответственных журналистов продолжать свои спекуляции на тайне трагической гибели ученых Цюрихского центра ядерных исследований. Я подаю свой голос за осуществление эксперимента нашего коллеги доктора Гринберга и снова предлагаю пригласить для этого моего соотечественника инженера Хофера. Он поможет воссоздать необходимую для задуманного эксперимента обстановку. Кроме того, немаловажное значение будет, видимо, иметь и личное его участие в этом эксперименте.
— Тогда можно вызвать из Нью-Йорка еще и Бриггза, — присоединяется к идее Фрея Хейзельтайн. — Он тоже работал с мистером Холмским и улетел из Цюриха в Штаты всего за неделю до катастрофы.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
На киностудию Михаил Николаевич Холмский приезжает в сопровождении Лены. Она знакомит его с режиссером, операторами, исполнителями главных ролей. Режиссер сразу же ведет его в съемочный
павильон, показывает макеты электрофизической аппаратуры и ускорителя заряженных частиц, выполненные в натуральную величину.— Кое-что мы снимаем в Дубне и даже в Серпухове, — объясняет он Холмскому, — но главным образом их внешний вид и те громадные сооружения, макеты которых просто не в состоянии сделать наш макетно-бутафорский цех. Однако снимать там игровые сцены, надолго выключая для этого аппаратуру ускорителей, мы, конечно, не можем. К тому же нам не совсем удобно размещаться там со своей, тоже довольно громоздкой, техникой. Да и небезопасно, — добавляет он, улыбаясь. — Вот и приходится художникам-декораторам кое-что сооружать тут. Конечно, нас консультировали, но вы все-таки посмотрите, нет ли каких нелепостей.
— По-моему, вы вообще зря все это мастерите, — пожимает плечами профессор Холмский. — Во время работы ускорителей мы ведь наблюдаем за ходом происходящих в них процессов лишь через смотровые плексигласовые окна пультов управления. А возле его резонансных баков, вакуумных камер, мишеней, пробников и триммерных устройств бываем главным образом при разборке ускорителя и ремонте его. Я понимаю, вам нужен какой-то антураж современного научно-исследовательского центра…
— Вот именно! — перебивая Холмского, энергично кивает головой режиссер. — И если можно, то подскажите, какой же именно?
— Подскажу, — улыбается профессор Холмский, очень довольный, что хоть кому-то понадобился его совет. — Вы знаете, что такое жидководородная пузырьковая камера?
— Пузырьковая… — морщит лоб режиссер. — А у нее есть что-нибудь общее с камерой Вильсона?
— Ее называют «антикамерой Вильсона», — усмехается Холмский. — Почему? Да потому, что является она как бы ее зеркальным отражением. След частиц в ней состоит не из капелек жидкости, парящих в газе, а из пузырьков газа, плавающих в жидкости. И хотя камера эта всего лишь прибор для исследования элементарных частиц, конструкция ее — пример той сложности, которая характерна для современных научно-исследовательских центров ядерной физики. Даже в восьмилитровой дубненской камере насчитываются шестьдесят один вентиль, около сорока манометров, десятки сложнейших клапанов, насосов, расходомеров, уровнемеров и километры разных труб. А у нас есть ведь лаборатории, в которых установлены пузырьковые камеры на сотни литров жидкого водорода.
— И вы предлагаете соорудить все это у нас? — удивляется режиссер.
— Нет, зачем же! Вы создадите всего лишь макет пульта управления такой пузырьковой камеры. И он почти ничем не будет отличаться по разнообразию приборов от пульта управления мощной гидростанции или автоматического завода.
Они долго еще ходят по съемочному павильону, и режиссер с оператором не только советуются с Холмским, но и задают ему множество вопросов, имеющих прямое отношение к ядерной физике. Хотя Михаил Николаевич понимает, что эти вопросы вряд ли имеют прямое отношение к будущему фильму, интерес киноработников к физике микромира кажется ему вполне естественным.
Все это происходит, конечно, не случайно, а по просьбе Александра Львовича Гринберга. Мало того, весь этот разговор незаметно для Холмского записывается на магнитную ленту, которую придирчиво прослушивает потом академик Урусов.
Вот он сидит сейчас в кабинете доктора Гринберга и, откинувшись на спинку кресла, вслушивается в глуховатый голос Холмского, объясняющего режиссеру действие автомата, обрабатывающего снимки треков частиц.
«Координаты отдельных точек следа на таких фотографиях, — говорит Михаил Николаевич, — шифруются специальным кодом и посылаются в электронно-вычислительную машину, которая обучена обработке этих данных. Заложенная в нее программа предписывает все необходимые действия для определения пространственных координат следа, углов разлета частиц, радиусов кривизны и многих других данных…»