В сторону Свана
Шрифт:
Сван ничего не знал еще о немилости, грозившей ему со стороны Вердюренов, и продолжал видеть все их смешные ужимки в самом розовом свете, через призму своей любви.
Свидания с Одеттой, по крайней мере в большинстве случаев, происходили у него только по вечерам; дневными посещениями он боялся утомить ее; но ему все же хотелось непрестанно занимать ее мысли, и каждую минуту он старался найти повод привлечь к себе ее внимание, но так, чтобы это было приятно ей. Если его пленяли на витрине цветочного или ювелирного магазина цветочный куст или украшение из драгоценных камней, он тотчас решал послать их Одетте, воображая, что удовольствие, доставленное ему ими, будет испытано также и ею, что оно усилит ее нежные чувства к нему; и он приказывал немедленно отнести их на улицу Ла-Перуз, чтобы ускорить минуту, когда, благодаря вручению ей этого подарка, он почувствует себя как бы находящимся подле нее. Особенно хотелось ему, чтобы этот подарок был получен ею до ухода из дому, так, чтобы ее признательность обеспечила ему более нежную встречу, когда он увидит ее у Вердюренов, или, может быть, даже, кто знает? — если хозяин магазина выполнит его поручение с достаточной расторопностью — побудила ее прислать ему до обеда письмо, а то и лично посетить его, сделать ему неожиданный визит, в знак благодарности. Как в прежние времена, когда притворно негодующими письмами он вызывал у Одетты прилив особенной нежности, так теперь, пробудив в ней благодарность, он пытался извлечь из нее самые интимные частицы ее чувства, которые она никогда еще не открывала ему.
Часто бывали у нее денежные затруднения, и тогда, теснимая кредиторами, она просила Свана выручить ее. Он бывал счастлив помочь ей, как бывал счастлив сделать все, что могло укрепить в Одетте представление о его любви к ней или просто о его влиянии, о
Однажды размышления такого рода привели ему на память время, когда кто-то охарактеризовал ему Одетту как женщину, живущую на содержании, и он снова позабавился сопоставлением этого странного персонажа: женщины, живущей на содержании, — отливавшего радужными цветами сплава каких-то неведомых дьявольских качеств, украшенного, словно одно из видений Гюстава Моро, [65] ядовитыми цветами вперемежку с драгоценными камнями, — и Одетты, на лице которой он подмечал выражение тех же самых чувств жалости к несчастным, возмущения несправедливостью, благодарности за оказываемые ей услуги, какие он наблюдал когда-то на лице своей матери и на лицах своих друзей, — Одетты, так часто касавшейся в своих разговорах вещей, известных ему как нельзя лучше, его коллекций, его комнаты, его старого слуги, банкира, у которого он держал свои бумаги; тут мысль о банкире напомнила ему, что скоро он должен будет обратиться к нему за деньгами. В самом деле, если в текущем месяце он не окажет Одетте такой щедрой помощи в ее материальных затруднениях, какая была оказана им в минувшем месяце, когда он подарил ей пять тысяч франков, и если не поднесет ей бриллиантового ожерелья, о котором она так мечтала, то убудет ее восхищение его щедростью, убавится ее признательность, наполнявшая его таким счастьем, и он рискует даже посеять в ней мысль, что сама его любовь к ней, как она может заключить об этом по большей скромности ее внешних проявлений, пошла на ущерб. Тогда он вдруг спросил себя, не есть ли это как раз то, что называют „содержанием“ женщины (как если бы понятие „содержания“ могло быть действительно построено не из таинственных элементов распутства, а из самых повседневных мелочей его интимной жизни, вроде, например, тысячефранкового кредитного билета, такого простого и обыденного, разорванного и подклеенного, который его камердинер, оплатив его счета и внеся деньги за квартиру, запер в ящик старого письменного стола, откуда Сван достал его и послал Одетте, вместе с четырьмя другими такими же билетами), и нельзя ли приложить к Одетте, с тех пор как он познакомился с нею (ибо ни на одну секунду он не допускал, чтобы она могла раньше брать деньги от кого-нибудь другого), этот так, по его мнению, несовместимый с нею эпитет: „содержанка“. Он не способен был исследовать эту мысль глубже, потому что приступ умственной лени, которая у него была наследственной и периодически посещала его, приводя часто к роковым последствиям, потушил в этот миг в его мозгу всякий свет с такой быстротой, с какой впоследствии, когда повсюду было проведено электрическое освещение, можно было выключить электричество в целом доме. Мысль его одно мгновение брела ощупью в потемках, он снял очки, вытер стекла, провел рукою по глазам и увидел свет только оказавшись лицом к лицу с совсем другой мыслью, именно, что ему нужно постараться послать Одетте в ближайший месяц шесть или семь тысяч франков вместо пяти, просто для того, чтобы сделать ей сюрприз и обрадовать ее.
65
Гюстав Моро (1826–1898) — французский художник, известный своими «символическими» картинами «Эдип и Сфинкс», «Юноша и смерть», «Орфей» и т. п.
В те вечера, когда Сван не оставался у себя дома в ожидании часа встречи с Одеттой у Вердюренов или, вернее, в одном из излюбленных Вердюренами ресторанов на открытом воздухе: в Булонском лесу и особенно в Сен-Клу, он шел обедать в один из тех элегантных домов, где был когда-то завсегдатаем. Он не хотел терять связей с людьми, которые — как знать? — может быть когда-нибудь окажутся полезными Одетте и благодаря которым ему и теперь часто удавалось доставлять ей удовольствие. К тому же, так давно приобретенная им привычка к светскому обществу, к роскоши поселила в нем, наряду с презрительным отношением к этому миру, острую потребность в нем, так что в тот момент, когда самые скромные квартирки стали казаться ему совершенно равноценными пышным княжеским дворцам, чувства его настолько свыклись с этими дворцами, что ему было несколько не по себе, когда он находился в обстановке среднего буржуазного дома. Он относился совершенно одинаково — до такой степени одинаково, что они никогда не поверили бы этому, — к мелким чиновникам, приглашавшим его на танцевальные вечера (лестница Д, пятый этаж, площадка налево), и к принцессе Пармской, задававшей самые блестящие балы в Париже; но он не получал впечатления, что находится действительно на балу, помещаясь с отцами семейства в спальне хозяйки дома, и вид умывальников, прикрытых салфетками, и кроватей, превращенных в раздевальные, на парадные одеяла которых сваливались пальто и шляпы, действовал на него приблизительно так, как может подействовать в настоящее время на людей, уже два десятка лет привыкших к электрическому освещению, запах коптящей лампы или чадящего ночника. Когда он обедал в городе, то приказывал закладывать лошадей в половине восьмого; переодеваясь, он все время думал об Одетте, так что не чувствовал себя в одиночестве, ибо постоянная мысль об Одетте сообщала минутам, когда он находился вдали от нее, то же самое своеобразное очарование, какое было присуще минутам, проведенным в ее обществе. Он садился в экипаж, но чувствовал, что вслед за ним туда вскакивает его мысль и усаживается у него на коленях, как балованное животное, которое водят с собой повсюду и которое будет сидеть подле него за обеденным столом, оставаясь не замеченным соседями. Он гладил и ласкал свою мысль, согревался ее теплом и, засовывая в петличку букетик голубков, ощущал некоторую томность, отдавался во власть нервной дрожи, щекотавшей ему шею и нос и совсем для него новой. Чувствуя себя с некоторых пор нездоровым и печально настроенным, особенно после того как Одетта познакомила Форшвиля с Вердюренами, Сван хотел бы съездить в деревню немного отдохнуть. Но он не мог набраться мужества покинуть Париж хотя бы на один день, в то время как Одетта оставалась там. На дворе было жарко; стояли самые прекрасные весенние дни. Напрасно колесил он по каменному городу, отправляясь с визитами в закупоренные особняки: перед глазами у него непрестанно стоял принадлежавший ему парк под Комбре, где с четырех часов дня, не доходя до рассадника спаржи, благодаря ветерку, веявшему с полей Мезеглиза, можно было наслаждаться в тени грабовой беседки или на берегу пруда, опоясанного лентой незабудок и сабельника, предвечерней свежестью, и где вокруг обеденного стола протягивались выращенные его садовником кусты смородины и розы.
После обеда, если свидание в Булонском лесу или в Сен-Клу было назначено рано, Сван, встав из-за стола, уезжал так поспешно — особенно, когда собирался дождь и можно было опасаться, что „верные“ разойдутся раньше обычного, — что однажды принцесса де Лом (у которой обедали поздно, и Сван уходил еще до кофе, чтобы успеть встретиться с Вердюренами на острове в Булонском лесу) заметила:
— Право, если бы Свану было на тридцать
лет больше и он страдал недержанием мочи, то его поспешный уход можно было бы извинить. Но все же он издевается над обществом.Он говорил себе, что очарование весны, которым он не может насладиться в Комбре, будет им найдено, по крайней мере, на Лебедином острове или в Сен-Клу. Но так как он мог думать только об Одетте, то не знал даже, ощутил ли он запах листьев и светила ли луна. Появление его приветствовалось коротенькой фразой из сонаты, исполнявшейся в саду на ресторанном рояле. Если рояля в саду не оказывалось, то Вердюрены принимали все меры, чтобы он был туда доставлен из кабинетов или из общей залы; объяснялось это вовсе не тем, что Сван снова вошел к ним в милость, ничуть. Но мысль организовать затейливое развлечение для кого-нибудь, даже для человека, которого они не любили, вызывала у них, во время необходимых приготовлений, мимолетные и неглубокие чувства симпатии и сердечности. Иногда он говорил себе, что вот проходит еще один весенний вечер, и принуждал себя взглянуть на деревья, на небо. Но возбуждение, в которое приводило его присутствие Одетты, а также легкий озноб, не покидавший его с некоторых пор, лишали его спокойствия и душевного равновесия, этого необходимого фона для восприятия впечатлений, доставляемых нам природой.
Однажды, приняв приглашение Вердюренов пообедать вместе с ними, Сван заявил за столом, что на следующий день ему необходимо быть на банкете, устраиваемом группой его старых товарищей: в ответ на это заявление Одетта воскликнула во всеуслышание, в присутствии Форшвиля, который был теперь одним из „верных“, в присутствии художника, в присутствии Котара:
— Да, я знаю, что у вас завтра банкет; я увижу вас, значит, только у себя, но приходите не очень поздно.
Хотя Сван никогда еще не относился сколько-нибудь подозрительно к знакам дружеского внимания Одетты, обращенным к тому или другому из „верных“, но ему было очень приятно, когда она признавалась таким образом при всех, со спокойным бесстыдством, в их ежедневных вечерних свиданиях, в его привилегированном положении возле нее, то есть в том, что ему оказывается предпочтение. Конечно, Сван часто сознавал, что Одетта ни в какой мере не была женщиной замечательной; и верховная власть, которой он располагал над существом, стоявшим столь бесконечно ниже его, не содержала в себе ничего сколько-нибудь лестного, так что ею не стоило хвастать перед „верными“; однако, с той поры, как он заметил, что многим мужчинам Одетта казалась женщиной обольстительной и желанной, обаяние, заключенное для них в ее теле, пробудило в нем мучительную потребность добиться безраздельной власти над нею, подчинить себе самые сокровенные движения ее сердца. И он начал придавать огромное значение минутам, проведенным у нее вечером, когда он усаживал ее себе на колени, заставлял говорить, что она думает о той или другой вещи, — когда перебирал те единственные земные блага, обладание которыми было ему еще дорого. Вот почему после этого обеда он отвел Одетту в сторону и стал горячо благодарить ее, стараясь показать ей размерами своей признательности, какие огромные наслаждения она способна была доставить ему; самым высшим из этих наслаждений было оградить его на время, пока будет длиться его любовь и он будет уязвимым в этом отношении, от приступов ревности.
Когда он покинул на другой день банкет, шел проливной дождь, а между тем в его распоряжении была одна только виктория; кто-то из друзей предложил отвезти его домой в закрытом экипаже, и так как Одетта самым фактом его приглашения к себе вселила в него уверенность, что она никого не ожидает, то он мог бы с душевным удовлетворением и спокойным сердцем возвратиться домой спать, вместо того чтобы ехать, таким образом, под дождем в виктории. Но вдруг Одетта, увидя, что он недостаточно дорожит своим правом проводить с нею всегда, без единого исключения, конец вечера, перестанет уделять ему эти поздние часы как раз в то время, когда они будут особенно необходимы ему?
Он приехал к ней после одиннадцати часов, и в ответ на извинение, что он не мог вырваться раньше, Одетта стала жаловаться, что действительно сейчас очень поздно, гроза вызвала у нее недомогание, головную боль; она объявила, что не позволит ему оставаться больше получаса и в двенадцать часов выпроводит вон; вскоре она почувствовала усталость и захотела спать.
— Значит, сегодня не будет катлей? — спросил он. — А я так рассчитывал на одну хорошую маленькую катлею.
Но она ответила немного раздражительным и нервным тоном:
— Нет, дорогой, не нужно сегодня катлей; разве ты не видишь, что я больна?
— Может быть, тебе от этого станет лучше, но, впрочем, я не настаиваю.
Она попросила его потушить свет перед уходом; он задернул занавески у ее кровати и удалился. Но когда он возвратился домой, ему вдруг пришло в голову, что, может быть, Одетта ожидала кого-нибудь сегодня вечером, что она только притворилась усталой и попросила его потушить свет только для того, чтобы внушить мысль, будто она собирается спать, что тотчас по его уходе она вновь зажгла огонь и впустила того, кто должен был провести с нею ночь. Он взглянул на часы. Прошло уже почти полтора часа с тех пор, как он покинул ее; он вышел из дому, взял извозчика и велел ему остановиться у самого ее дома, в переулке, перпендикулярном той улице, куда выходила задняя часть ее дома и откуда он стучал иногда в окно ее спальни, чтобы она вышла ему открыть; он сошел с экипажа; было совершенно пустынно и темно в этом квартале; едва только сделав несколько шагов, он очутился у самого ее дома. Посреди ряда тускло блестевших окон, за которыми свет давно уже был погашен, он увидел только одно, откуда изливался — сквозь щели ставень, как бы выжимавших из него таинственный золотистый сок, — свет, который наполнял комнату и столько раз, едва только он издали замечал его, дойдя до этой улицы, радовал его сердце и возвещал ему: „она там и ожидает тебя“, и который теперь терзал его, говоря ему: „она там с тем, кого она ожидала“. Он хотел узнать, с кем именно; прокрался вдоль стены до окна, но не мог ничего увидеть между косыми полосами решетчатых ставень; расслышал только в тишине ночи ночные звуки разговора. Как он страдал при виде этого света, в золотистой атмосфере которого двигалась по ту сторону наглухо закрытого окна невидимая омерзительная парочка, при звуках доносившихся до него голосов, выдававших присутствие того, кто проник туда после его ухода, лживость Одетты и наслаждения, которые в этот миг она вкушала с незнакомцем!
И все же он был доволен тем, что пришел: душевная мука, вынудившая его бежать из дому, потеряв неопределенность, потеряла также и остроту — теперь, когда другая жизнь Одетты, над которой впервые в этот миг для его бессильных взоров внезапно приоткрылась завеса, была вот здесь, рядом, так что он почти прикасался к ней, ярко освещенная лампой, в не сознаваемом ею плену у этой комнаты, куда, если он захочет, он может проникнуть и захватить ее врасплох; или, скорее, он постучит в ставню, как он часто делал это, когда приходил очень поздно; таким образом, Одетта будет осведомлена, по крайней мере, что ему все известно, что он видел свет и слышал разговор; и он, минуту тому назад представлявший ее себе насмехавшейся над ним, радовавшейся вместе с другим тому, как ловко ей удалось провести его, — он видел теперь, как, продолжая пребывать в своем заблуждении, они сами были проведены и пойманы в западню не кем иным, как им, Сваном, который, по их мнению, был за версту отсюда, между тем как он находился здесь, своей собственной особой, и, знал уже, что сейчас постучит в ставню. И, может быть, то почти приятное ощущение, которое он испытывал в настоящий момент, было совсем не успокоением сомнения, не облегчением боли: может быть, оно было удовольствием чисто интеллектуального порядка. Если с тех пор, как он стал влюбленным, вещи вновь приобрели для него до некоторой степени привлекательность, которую он находил в них когда-то, но только в тех случаях, когда они бывали освещены мыслью, воспоминанием об Одетте, то теперь ревность оживляла в нем другую способность его любознательной юности: страсть к истине, но истине, тоже помещавшейся между ним и его любовницей, получавшей свой свет только от нее, истине чисто личной, единственным объектом которой, бесконечно драгоценным и почти лишенным субъективной окраски в своей абсолютной красоте, были поступки Одетты, ее знакомства, ее планы, ее прошлое. Во всякий другой период его жизни повседневные поступки и слова какого-нибудь лица всегда казались Свану лишенными значения; если ему передавались сплетни о таких вещах, он пропускал их мимо ушей, а когда слушал их, то интерес к ним проявляла только самая низменная, самая вульгарная часть его ума; в такие минуты он явственно ощущал свою посредственность. Но в этом странном периоде любви личность другого человека приобретает такую необыкновенную глубину, что любопытство по отношению к самым мелким подробностям повседневных занятий какой-то заурядной женщины, пробуждение которого он теперь чувствовал в себе, было тем самым любопытством, с каким он изучал когда-то историю. И все поступки, которых он устыдился бы до сих пор: выслеживание под окном, а завтра — кто знает? — может быть, искусно заданные вопросы каким-нибудь случайным свидетелям, подкуп слуг, подслушивание у дверей, — казались ему теперь, подобно расшифрованию текстов, сопоставлению показаний и интерпретации старинных памятников, только методами научного исследования, обладающими бесспорной логической ценностью и вполне позволительными при отыскании истины.