В Суоми
Шрифт:
И вот партия поручила Вейкко Пеюсти активизировать деятельность «лесной гвардии», укрепляя ее организационно, налаживать связи, воодушевлять на борьбу, доказывать необходимость такой борьбы.
— Мне довелось в те времена встречаться с Вейкко Пеюсти, — рассказывал впоследствии Арттури Ренгвист. — Я прекрасно помню, как замечательно он разъяснял тогда труднейшие даже для сознательных рабочих вопросы.
— На войну следует ответить войной, — говорил Пеюсти.
И не был бы он Вейкко Пеюсти, если бы слова его отстояли далеко от дела.
Не случайно весной 1942 года на стене станции Рийхимяки было вывешено объявление, обещавшее 50
Какими спокойными и безопасными показались годы в тюремной камере по сравнению с такими днями свободы, когда надо было уходить из все сужавшегося кольца облав полицейской охоты и одновременно делать свое дело! Но ведь именно для этого он бежал от безопасности каземата, с больничной койки в гущу боя.
Взлетевший в воздух эшелон с гитлеровскими солдатами у станции Тойяла — дело его рук. Это он взорвал немецкий транспорт, пришвартовавшийся к причалам Хельсинкского порта.
— Вместе с братом в этом деле участвовали две девушки. Одна погибла, а другая сейчас работает в кооперативе Конерви в Турку, — говорит Эйнари Пеюсти. — Да мало ли еще что Вейкко сделал в дни войны, — добавляет он.
— Да, нелегко было и налаживать снабжение «лесной гвардии», — вспоминает местный секретарь общества «Финляндия — СССР». — В Хельсинки работал комитет помощи «лесогвардейцам». За участие в этом комитете жена моя отсидела два года. Доставляли посылки родственников, добывали продуктовые карточки… На рождество сорок первого года, — улыбается он, — ухитрились послать Пеюсти в чемодане даже целую свинью, разрубив ее на куски…
Но рождества 1942 года Вейкко Пеюсти встретить уже не пришлось.
В сочельник недостроенный двухэтажный дом в Хиэкка-Харью, где скрывался Вейкко Пеюсти, был окружен полицейским отрядом, вооруженным автоматами и станковыми пулеметами. На этот дом указал попавший в полицию, не выдержавший пыток «лесогвардеец». Полицейский офицер через рупор громкоговорителя предложил Пеюсти сдаться. Он в доме был один. Силы неравные. Но Пеюсти принял бой. Несколько часов длилась перестрелка. Железнодорожное движение на прилегающем участке было приостановлено на два часа. Дом был изрешечен пулями… Он походил на «дом Павлова» в Сталинграде, где как раз в те дни разворачивалась величайшая в истории битва… И мне думается, что одной из огневых точек этого сражения был и дом в Хиэкка-Харью, из которого вел огонь Вейкко Пеюсти.
Служебному рвению полицейских ищеек противостоял человек, до конца верный неумолимому долгу совести.
Один за другим были уничтожены пять полицейских. За своими подчиненными последовал на тот свет и офицер. У полицейских патроны на исходе. На исходе они были и у Вейкко. Но если полицейские поджидали подкрепления и новые боеприпасы, то Пеюсти ни подмоги, ни патронов ждать было неоткуда. Война против войны не бескровна, и, вступая в нее, он знал это. Ему было тридцать три года.
Командир вновь прибывшего отряда снова прокричал в рупор ультиматум и затем возобновил обстрел дома.
Надо было скорее кончать. Нельзя заставлять так долго бездействовать железную дорогу. И тогда пустили на дом Пеюсти слезоточивый газ.
Тогда-то Вейкко и решил прорваться сквозь цепь полицейских. Но ему удалось пробежать лишь десятка два метров, когда его скосила пулеметная очередь. Он упал на землю… Патронов в пистолете уже не было. Со всех сторон бежали к нему полицейские. И, решив не сдаваться живым,
он вонзил глубоко в живот финский нож — пуукко…В таком виде, изрешеченного пулями, со вспоротым животом, его и сфотографировал полицейский…
— Вот этот снимок, — говорит Эйнари и вытаскивает из бумажника фотографию. — Она стала известной после войны, ее даже напечатали в газетах и журнале.
И другой снимок ложится на стол между чашками кофе. Сероглазый юноша с открытым, волевым лицом, со вздыбленной копной светлых волос… Здесь ему не больше тридцати лет. Вот как выглядел человек, который всей своей недолгой, самоотверженной жизнью и самою гибелью, обессмертившей его, служил высокой идее человечности.
Когда прах Пеюсти в сорок шестом году переносили в Мальме, проститься с ним пришло больше десяти тысяч человек. Шли со знаменами, с революционными песнями. И так обидно было, что Пеюсти уже не мог узнать, что объявленная им война войне выиграна…
Мы идем по тихим улицам провинциальной Каяни к набережной. Между двумя водопадами — Бабушка и Березовый — зажат островок, к которому с обоих берегов перебежали легкие мосты. На острове живописные развалины старинной шведской крепости. Они совсем не изменились с тех пор, как с этого же берега неоднократно любовался ими Лёнрот. Только разве что меньше клубятся и пенятся водопады, — укрощенные, они приводят в действие турбины гидростанции, дающей электроэнергию городу.
— Не напоминает ли вам судьба Пеюсти, вплоть до его гибели, героическую судьбу раба-мстителя Куллерво? — спрашивает меня спутник. — Ведь он также сам бросился грудью на свой меч.
Куллерво — один из самых трагических героев «Калевалы».
— Нет, нисколько! Там была безысходность отчаяния обреченного на одиночество человека, геройски отомстившего за личную обиду. Здесь же подвиг во имя будущего. Прав ваш поэт Армас Эйкия, сложивший поэму о Пеюсти.
Сто человек окружили одного, как армия, блокирующая город. Но одиночный выстрел из пистолета зовет новых бойцов к борьбе. Миллионные армии уже уничтожают врагов героя. Но силы его на исходе. Его пистолет умолкает.
Какой же, к черту, тут Куллерво? Это скорее трагический эпизод из битвы героев «Калевалы» с владычицей каменного севера, злой старухой Лоухи.
Мы проходим по белому от снега берегу, где часто сиживал Лёнрот, любуясь клокочущими водопадами и раздумывая, в каком порядке сложить руны «Калевалы». Вот он и сам! У серой гранитной стены, облокотись на нее, на гранитной скамье сидит совсем еще молодой Лёнрот. Устремив взор на реку, на сосновые рощи на другом берегу, он о чем-то глубоко задумался.
Это новый, такой поэтический и такой реалистический памятник… Он утвержден прямо на земле, без пьедестала. К нему может подойти любой прохожий, присесть рядом на гранитную скамейку, — но никто не может разогнать думу поэта. Может быть, он задумался о том, как сделать, чтобы заветный труд дошел до народа, чтобы изданию и распространению этих явно языческих рун, противоречащих и Ветхому и Новому завету, не помешало сопротивление консервативного финского духовенства? Не здесь ли, глядя на стремнины реки Каяни, и решил он включить в «Калевалу» десятки стихов с обращениями христианско-религиозного порядка и заключить древний эпос молодой руной — руной о непорочном зачатии девой Марьяттой, понесшей младенца от ягодки брусники, который затем принял крещение?