Чтение онлайн

ЖАНРЫ

В темных религиозных лучах. Темный лик
Шрифт:

Даже в юриспруденции есть к о с в е н н ы е доказательства. Вся наука не прямо видит, а к о с в е н н о выводит. Вообще к о с в е н н о е и роль к о с в е н н о г о громадна. Это мир потенциального будущего, туманного, «начертанного в звездах»; в противоположность мещанствующему реализму, который мечется в глазах. Смеем ли мы сказать, что в Евангелии нет к о с в е н н о г о? Гораздо более, чем прямого: и оттого-то христианство и находится в неудержимом росте, как разгибающийся лук. Субботы пали, обрезание пало, весь Ветхий Завет — «Завет Вечный» по слову Божию — пал в первое же столетие после Р. X. Между тем в Евангелии, например, ни одного прямого отрицания ни обрезания, ни суббот нет. Но нет ли к о с в е н н о г о? Да мне кажется, в отвержении Израиля, в «Се дом ваш оставляется вам пуст», и отвергнут весь Ветхий Завет: ибо именно «Дом Иаковлев», 12 колен, и были в своем роде «возлюбленным Отроком». И, так сказать, «субстрат», «субъект» Ветхого Завета, «житель дома», — буквально для Израиля т'o же, что для нас Иисус, — и был сброшен в ничтожество, в небытие. Дело в том, что было «два Отрока»: Иисус и Израиль. Мы выбрали Иисуса — и отвергли Израиля; но Израилю-то поступить по-нашему — просто как над собой совершить последнее решение Иуды: «пойду и удавлюсь». Израиль уперся, и уперся именно основываясь на своем «возлюбленном отрочестве», столь ясно оговоренном через Моисея и пророков Иеговою. «Не может быть, чтобы Отец меня отверг». Израиль не мог усомниться в своей богосыновности; счесть себя Божиим «подкидышем». «В Исааке наречется тебе семя». А тут выступили «Измаил»-эллин, «Измаил»-римлянин, «Измаил»-славянин, германец, кельт. Ведь все в связи. Просто Израилю показалось невероятно. И пророки, и Моисей, и Давид — все обманулись, баюкая «подкидыша».

Еще одно замечание касательно «косвенности». Ап. Павел, убеждая евреев, сказал как бы в себе субъективно: «Я хотел бы быть отлученным от Иисуса ради братьев моих по крови, евреев». Так он

любил их. Плачем. Лобзаем золотое слово. Какая любовь! Да и везде в Евангелии эта любовь, аналогичная. Но золото-то этой любви все осталось на любящем, во славу Павла; а на любимом странным образом остался какой-то чужеродный мазок: гибель и бесславие Израиля; да что гибель — ненависть наша к «любимому»?! Вот пример «косвенного». Ап. Павел не только не «отлучился от Иисуса ради братьев своих», но начиная именно с него, и началось разлучение бывших «братий его» — от «эллина и варвара», с выдвиганием их вперед, наверх, и с понижением, потоплением всей барки с «братьями». Но как все это выражено неуловимо: через любовь, а не через гнев! Но поистине никакой гнев не совершил бы того, что эта разрушительная любовь. Да, от «любви» евангельской горы повалились и сравнялись с долами. Этот «тихий ветер» — потряс основание земли и сорвал вершины гор. Теперь вместо «Моисея» и «Ревекки» — «Мошки» и «Ривки»; не пророки, а сапожники. Мы их прямо ненавидим — под «нежным словом», их задавившим. Но в этом «гетто» человечества, куда гордый христианин не может войти, не зажав носа, есть очень аналогичное Павлову слово — их национального законодателя: «Господи, если Ты решил истребить народ Твой: то изжени и меня с ним вместе из книги Живота». Это была минута особенного гнева Божия после золотого тельца — но Моисей не убоялся гневного Бога и все же вступился за легкомысленный народ. Однако, уже обманувшись с «любовью к братьям», мы отлагаем судить и об этом золотом слове до окончательного итога. После золотого тельца — чт'o дальше, т'o хуже: т'o перед манной, т'o перед перепелами, т'o без свежей воды — народ вечно волнуется и ведет себя невозможно. Ведет себя именно как «возлюбленный Отрок», забывшийся в счастии и бесчинствующий на отпуске бесконечного повода. Наивная вера одушевляет его: «все равно, Господь меня любит». Т а к ведь подлинные дети, в отличие от подкидышей, и чувствуют себя. «Чт'o мне делать с народом сим?» — выговорил, видя это, раз — тоже субъективно — Моисей: «Я носил его на руках моих, как мать носит в утробе младенца своего». И сказал еще слова усталости и жалобы к Богу. Да, Моисей жаловался. Но он в обетованную землю с а м не вошел, а народ до нее д о в е л. Так вот она, подлинная-то и фактическая-то любовь, без странного осадка сажи на «родном». Все возлюбленному родному простишь, всякий порок, шалость, заблуждения, озорство, ну… как «блудному сыну». Но оказывается, есть «блудный» и «блудный» сын: манящая-то притча о нем была Израилем выслушана; столь нежная, что подобной во всем Ветхом Завете нет: а как дошло время, то Веспасиан с Титом и дали r'esum'e к притче о «блудном сыне», который двадцать веков прыгает на морозе. Это и есть «косвенное», о котором я говорю. То есть, что новая нега, в противоположность ветхозаветной, только снаружи обволакивает предмет; обмывает его, но не напояет; реальной сердцевины реально не касается. Напротив того, суровость ветхозаветная, по-видимому, грозит, гремит, весь Синай трясется: а смотришь, ядрышко все сохранено, красуется в обетованной земле, в славе, силе. «Жёстко постлано — а мягко спать», «мягко постлано, а жестко спать» — так бы русский ум формулировал дело.

В собраниях наших упоминалось о каких-то двух-трех сектантских семьях, у которых были отняты дети и переданы кому-то на воспитание. Какие пустяки: да кем же, как не каноническим правом, безосновательно вмешавшимся в брак, чем, как не странной претензией бессемейных келейников-монахов управлять судьбами семьи многомиллионных народов — населены воспитательные дома, порождена вся необозримая гибель христианских девушек и их детей? Кто об этом плачет? — ровно никто. Христианину обычно «варить козленка в молоке его матери», перед чем остановился Моисей и «жестоковыйный народ». Мы, видите ли, «кроткие сердцем», «миротворцы», и вообще лечили сердце свое всеми лекарствами нравственной аллопатии. Но это все не подействовало, а действует гомеопатическое: «Если бы вы вместили девство — впрочем, не как я хочу, а вы сами». И «сами» с таким упоением бросились к живой воде, что как табун, устремившийся на водопой, затаптывают каждого или каждую, кто поотстал в стремительном беге «испить».

Поэтому-то народы, особенно наш глубокий русский, и поклонились, и свели все почти христианство в поклонение «Скорбящей Божией Матери», «Нерушимой Стене», «Упованию рода человеческого». Какому «упованию»? Да вот, своей собственной скорби. В ней мы все солидарны. И, ползя в муке — разрываться в ней не должны, так, чтобы одни были в дне и свете, а другие в нощи и печали. Терпели уже долго, терпели все средние века, потерпим и в новые. Потерпим — пока объяснится все. Я думаю, было бы безнравственно вдруг в начале XX века выскочить в свободу, братство, «лилии полевые» и проч. Вдруг мы забыли бы всех мучеников — не Колизея, а начиная с Колизея. Есть нечто возмутительное в этом; и похоже на «подлость», по выражению Императора Николая, — «получить наследство после осужденного Гагарина». Отказаться от наследства далекому родственнику Гагарина было бы благородно. И мы, сохраняя благородство, уже поклонимся тоже лучше «Скорбящей Божией Матери», говоря, что уж если Ей, невинной, «оружие прошло сквозь сердце», то пусть и нам проходит, и так вечно до Страшного Суда. Тут есть такое глубокое недоразумение, что, между прочим, идея «Страшного Суда» сама собою уже образуется, как р а з ъ я с н е н и е. Просто невероятно жить со стрелой в сердце: «Да кто же вынет ее из мяса моего и когда?» Это «когда» — есть Страшный Суд, этот «кто» — есть так называемое «второе пришествие Христово». Кто завязал узел — и развяжет его. «Никто не может разогнуть книги сея», кроме такого-то «всадника, сидящего на белой лошади». Тут мы входим в апокалипсические времена, в дух совершенно новый, в прозрения совершенно новые, в отношении к которым, когда он повеет, синоптики так же постареют, «поветшают», как и Ветхий Завет когда-то при появлении этих синоптик.

О Сладчайшем Иисусе и горьких плодах мира

В нынешних [3] «Религиозно-философских собраниях» поднимаются те же темы, которые волновали собою собрания 1902—1903 года. Это вопросы — о духе и плоти, «христианской общине» и общественности в широком смысле; об отношении Церкви и искусства; брака и девства; евангелия и язычества, и проч. и проч. В блестящем докладе «Гоголь и отец Матвей» Д. С. Мережковский страстно поставил вопрос об отношении христианства к искусству, в частности — об отношении, напр., Православия к характеру Гоголевского творчества. В противоположность отцу Матвею, известному духовнику Гоголя, он думает, что Евангелие совместимо со сладкою преданностью музам, что можно слушать и проповеди отца Матвея, и зачитываться «Ревизором» и «Мертвыми душами», от души смеясь тамошним персонажам. Пафос Димитрия Сергеевича, по крайней мере в ту пору, заключался в идее совместимости Евангелия со всем, что так любил человек в своей многотысячелетней культуре. Ему охотно поддакивали батюшки, даже архиереи, и все светские богословы, согласно кивавшие, что, «конечно, Евангелие согласимо со всем высоким и благородным; что оно культурно»: а посему культура и Церковь, иерархи и писатели могут «гармонично» сидеть за одним столом, вести приятные разговоры и пить один и тот же вкусный чай. Все было чрезвычайно приятно и в высшей степени успокоительно. Сервет в Женеве, Савонарола во Флоренции, оба сожженные, не могли подать своего голоса в наших спорах. С другой стороны, «Союз русского народа» еще не открывал своих действий. Мы дебатировали в 1902 г., забыв прошлое и не предвидя будущего, отдавшись сладкой минуте.

3

Эта статья представляет собою доклад, читанный в Спб. Религиозно-философском об-ве в ноябре 1907 г.

Мне кажется, вопрос разрешается с помощью мысленной инкрустации. Если кусок из прозы Гоголя, самый благожелательный, самый, так сказать, бьющий на добрую цель, вставить в Евангелие — то получим режущую, несносную какофонию, происходящую не от одной разнокачественности человеческого и Божественного, слабого и сильного, но от разно-категоричного: невозможно не только в евангелиста вставить кусок Гоголя, но — и в послание которого-нибудь апостола. Савл не довоспитался до Павла, но преобразился в Павла; к прежней раввинской мудрости он не приставил новое звено, пусть новую голову — веру во Христа, нет: он изверг из себя раввинство. Отношение в нем есть именно Савла и Павла: взаимно пожирающих друг друга «я». И так бывало со всяким, обращавшимся ко Христу: пожирание новым старого. Апостол Павел вовсе не предлагал афинянам: «поверуйте во Христа сверх того, что вы ходите на олимпийские игры». В минуту отдыха, ну хоть какого-нибудь отдыха, суточного, часового, — он все же не пошел в греческий театр посмотреть трагедию. Тонким чувством психических нюансов мы знаем твердо, что об этом не только не рассказано в «Деяниях», но этого и не было. Павел в театре — невозможное зрелище!! Одобряющий игру актеров — какофония! разрушение всего христианства!! Между тем это было бы только то самое «примирение», «гармония», о которой спрашивает Д. С.

Мережковский. Да, Павел трудился, ел, обонял, ходил, был в материальных условиях жизни: но он глубоко из них вышел, ибо уже ничего более не любил в них, ничем не любовался. Он брал материю только в необходимом и утилитарном, он знал и нуждался только в прозе плоти. Христос был единственным цветком в ней; моноцветком, если позволительно выразиться. «Я хожу, ем, сплю, вкушаю: но наслаждаюсь только Иисусом», — может сказать о себе всякий подлинный христианин.

Христос никогда не смеялся. Неужели не очевидно, что весь смех Гоголя был преступен в нем, как в христианине?! Я не помню, улыбался ли Христос. Печать грусти, пепельной грусти — очевидна в Евангелии. Радости в нем есть, но совершенно особенные, схематические, небесные; радости с неизмеримой высоты над землей и человечеством. Не будем обманываться «лилиями полевыми». Это, во всяком случае, не ботаника и не садоводство, не наука и не поэзия, а только схема, улыбка над землею. В том и дело, что Евангелие действительно не земная книга, и все земное в высшей степени трудно связуемо или вовсе не связуемо с ним в один узел; не связуемо иначе, как искусственно и временно. Позволю небольшую параллель. Наше ухо прожужжали слова: «христианский брак», «христианская семья», «христианские дети». Какая иллюзия! Конечно — ничего подобного не было, и до скончания века не будет!! Я вам предложил сделать инкрустацию из Гоголя в Евангелиста, и вы получили какофонию. Теперь я предложу вам представить одну из юных жен евангельских или которого-нибудь апостола — извините за смелость — влюбленным. Я извиняюсь, и вы чувствуете, что я должен был извиниться. Отчего? По мировой несовместимости влюбления и Евангелия. Я не читал «Жизни Иисуса» Ренана, но слыхал, всегда в словах глубочайшего негодования, что дерзость этого французского вольнодумца простерлась до того, что которое-то из евангельских лиц он представляет влюбленным. Вкус всего мира, всех сонмов читателей Евангелия почувствовал в этом глубочайшее кощунство над его божественностью. Это тот же вопрос, что вопрос об отце Матвее и Гоголе. Только это другой пример. И между тем апостолы, как Петр и Иаков, были женаты. Да, но какой-то особенной женитьбой, евангельской. Пример, мною указанный, не пуст даже в практическом отношении. Церковь позволяет священникам жениться, но на ком-нибудь и сейчас, без выбора и влюбления, т. е. так все обставлено в их женитьбе, что жених может или должен быть влюблен в невесту не больше, чем офицер в солдата. Отношения офицера и солдата сохраняются, а любви нет; отношения мужа и жены сохраняются в христианстве, но любовь, из которой, казалось бы, и рождается брак, пройдена гробовым в нем молчанием, и даже преднамеренным, роковым, поту-светным. Ни смеха, ни влюбленности нет в Евангелии, и одна капля того или другого испепеляет все страницы чудной книги, «раздирает завесы» христианства.

Да, «мертвые» восстали, когда умер Христос: но зато таинственная «завеса Соломонова храма» — она «разодралась»… А ведь «закон» этого «храма» [4] состоял, между прочим, в том, что при постройке его нельзя было употребить как инструмента или как части хотя бы крошечного кусочка железа: ибо «из железа — оружие, а оно укорачивает жизнь» [5] . Стало быть, тайная мысль храма — «удлинение жизни». Но оставим эти и многочисленные другие знамения. Вернемся к нашей частной теме.

4

У Иезекииля, в видении таинственного храма, употреблены термины: «надо знать закон построяемого храма», «надо знать закон жертвенника в нем», т. е. принцип, существо, тайную идею и храма, и жертвенника.

5

Так в одном месте «Талмуда» объясняется полное и тщательное изгнание железа и из материалов его постройки, и из орудий, инструментов, посредством которых он строился.

Ни Гоголь, ни вообще литература, как игра, шалость, улыбка, грация, как цветок бытия человеческого, вовсе не совместимы с моно– цветком, «Сладчайшим Иисусом». Но как же тогда мир? — завоплю я с Мережковским. Как же тогда мы, в цвете и радости своей жизни?

Все, что тогда говорили духовные лица на доклад Д. С. Мережковского, — что, например, они «пошли бы в театр, если бы театр был лучше», — уклончиво, словесно и вытекает из необходимости что-нибудь сказать, когда они явно не могут ничего сказать. Да, конечно, если бы на театральные подмостки вышли актеры и стали реветь о своем окаянстве, то гг. епископы с удовольствием пошли бы на такое зрелище. Но предложите им сыграть на флейте довольно невинную народную песню: «Во-лузях», — и они откажутся. Им вовсе не грешные удовольствия запрещены, им запрещено удовольствие как таковое. Все негрустное — им не позволительно. Вино, чай, большие рыбы, варенье, хорошая квартира и мебель — собственно прокрались к ним контрабандою. Но официально, в законе, в «церковных правилах» решительно невозможно сказать: «епископ может побаловаться хорошим рыбным столом»; а что он, например, должен есть одни сухие грибы — это можно сказать официально, по форме, вслух. Говоря так, я различаю в христианстве товар и контрабанду. Контрабандою прокрались в христианский мир и искусства, музы, Гоголь, хороший стол, варенье. «Это — позволено»; но никто не прибавит: «это — полезно» (формула ап. Павла), а в этой-то прибавке все и дело, вся поэзия, цветочек: коего решительно не допускает моно– цветок, Иисус.

Христианство и Евангелие сделало собственно бесконечное расширение объятий, я думаю — расширение охвата; широкое устье невода оно распустило на бесконечность: но это — лишь «позволенное» — есть именно проявление его собственной доброты, снисхождения, прощения. Ну, и Гоголя оно «прощает», и Пушкина, и варенье; даже блудницу и блуд, без коих, кстати, не попали бы в невод почти все святые, начиная с бл. Августина, знавшего бурную молодость. Но прощение — это вовсе не то, что призыв. Призваны-то христиане только к одному — любви ко Христу. Конечно, Гоголь со всем своим творчеством, и нимало его не прерывая, мог бы «спастись». Но спасение спасению рознь: есть герои спасения, есть великие в христианстве, есть поэзия христианского спасения, в своем роде духовный роман. Таковой прошли только мученики; и Гоголь стал и должен был стать мучеником, чтобы войти в роман и поэзию христианства.

Дело в том, что с христианской точки зрения невозможна акция, усилие, прыжок, игра в сфере ли искусства, или литературы, или смеха, гордости и проч. Варенье вообще дозволено: но не слишком вкусное, лучше — испорченное, а еще лучше — если бы его не было; но когда оно есть и даже вкусное — оно прощается… На этом основалась возможность христианской шири. Неводом «прощения», доброты своей, снисхождения — христианство охватило бездны предметов, ему вовсе ненужных, в его глазах ничтожных; схватило «князя мира сего» и повлекло его — к умалению. Христианство есть религия нисходящей прогрессии, вечно стремящаяся и никогда не достигающая величины: «Христос + 0». В каждый день и в каждый век, и во всяком месте, и во всякой душе человеческой получалось «Христос + еще что-нибудь», «Христос + богатство», «Христос + слава», «Христос + удобства жизни». Но это «что-нибудь», прибавленное ко Христу, в душе нашей всегда только снисходилось и малилось по мере возобладания Христа. «Князь мира сего», таял, как снежный ком, как снежная кукла весной около солнца-Христа. Собственно был оставлен христианам очерк «князя мира сего», семьи, литературы, искусства. Но нерв был выдернут из него — осталась кукла, а не живое существо. Как только вы попробуете оживлять семью, искусство, литературу, как только чему-нибудь отдадитесь «с душою», — вы фатально начнете выходить из христианства. Отсюда окрики от. Матвея на Гоголя. Не в том дело, что Гоголь занимался литературою. Пусть бы себе занимался. Но варенье должно быть кисло. Гоголь со страстью занимался литературою: а этого нельзя! Монах может сблудить с барышней; у монаха может быть ребенок; но он должен быть брошен в воду. Едва монах уцепился за ребенка, сказал: «не отдам»; едва уцепился за барышню, сказал: «люблю и не перестану любить» — как христианство кончилось. Как только серьезна семья — христианство вдруг обращается в шутку; как только серьезно христианство — в шутку обращается семья, литература, искусство. Все это есть, но не в настоящем виде. Все это есть, но без идеала.

123
Поделиться с друзьями: