В темных религиозных лучах. Вместо послесловия
Шрифт:
Церковь, однако, была пуста и затворена. Да и не всенощная это была, а именно утреня, ибо шел, очевидно, поздний час суток. Ни одного молящегося не было, как и у Василия Блаженного, когда я его осматривал. Но там это было случайно, а здесь преднамеренно и как-то вековечно и окончательно. Та пустынность земли, о которой я выше упомянул, и отразилась в моем сердце собственно от пустынности одной этой церкви, ибо землю-то я не очень заметил, а утроенным, учетверенным глазом смотрел внутрь церкви и ужасно томился… Но и опять это томление души было такое, что я хотел, чтобы оно еще смертельнее и смертельнее падало и сгущалось.
Священник делал вид, как будто он ничего не замечает, и беспокоился только наивный диакон. Священник
Но рабов не было. Никого не было. Ничего не было. «Сгинь, нечистый!» — вздрогнул я во сне и проснулся.
* * *
Пароход еще стоял. Я сел на койку и вытер холодный пот. «Что это такое? что я видел? Параскева-Пятница — студент — Василий Блаженный — археология — Серапеум. Что за чепуха?» Но безопасное чувство пассажира, который стоит на якоре, превозмогло беспокойство философа, и, обернувшись лицом к стенке (а я спал на верхнем ярусе морской койки), я вновь заснул крепким сном.
И опять шум, но на этот раз стихий. Ночь. Буря. Но наш пароход, хорошей рижской компании, мощно рассекает волны, а я стою около борта со спокойным чувством человека, прошедшего курс физики и механики: — «Ничего». Стою у борта, и будто бы борт этот высокий-высокий, а неподалеку, в сторонке, бьется суденышко, совсем не искусное, самодельное, на каких между Архангельском и Соловками ездят богомольцы. И вот снится мне, будто бы мы и не в Рижском заливе, а в Белом море, а пароход-то наш — рижский. Но я всего этого не соображаю, а только смотрю на суденышко. Около мачты, по реям, по каким-то лесенкам мелькают фигуры, и будто назад отдувает ветром какой-то креп, и все они, эти фигуры, ужасно неуклюжи на море и в то же время чрезмерно испуганы. «Что такое», — никак не могу я разобрать. И вот (прихоть сна) я точно перехожу по волнам и всхожу на суденышко и говорю: «Чт'o вы тут делаете? откуда плывете и куда?»
Мне никто не отвечал от смертельного перепуга. Все метались из стороны в сторону, тянули какие-то веревки, кричали, ободряли друг друга, но бодрости ни в ком не было. Это было действительно суденышко, возвращавшееся из Соловков в Архангельск с доморощенным монахом-капитаном и монахом-лоцманом. Смешные монашеские служки работали за матросов.
«Нам и Духу Святому изволилось»…
«Что такое?» — думаю. Ветер:
— Вззг!.. Вззг!.. Точно вой зверья в лесу, точно одушевленное существо.
Хлопнула мачта. Ужасный треск. Суетня увеличилась. И как бывает во сне, где нам ни жалко, ни любо, я так же спокойно, будто осмотрев свой департамент, вернулся на пароход: «здесь суше». И стал смотреть с борта назад и в сторону.
«Нам и Духу Святому изволилось», — точно доносилось до меня с гибнувшего суденышка. «Что они хотели сказать?» — спрашивал я себя. А где-то я слыхал эту формулу ли, заклинанье ли, причитанье ли. Верно, они хотели этим выразить, что вышли из гавани хоть и в неблагоприятный ветер, однако помолясь и не без благословения свыше. В утешение себя причитают.
Ветер визжал в снастях, и трубы нашего парохода страшно раскачивались из стороны в сторону. Я стал между какими-то двумя
шкафчиками с вещами и корзинками буфетчика. Мне было уютно и даже не очень холодно.Суденышко отставало, хотя, побораемый волнами, и наш пароход едва двигался. Черные тени мелькали все быстрее. По небу неслись клоки туч, но само небо было сине и светила полная студеная луна.
Мчатся тучи, вьются тучи,
Невидимкою луна
Освещает снег летучий…
Мутно небо, ночь мутна,
— прочитал я Пушкина, как всегда читаю его описания, прелестную поэтическую параллель прелестям природы. «Как они заплетаются в своих крепах и широких рукавах. Нужно тянуть веревку, а тут рукава, и он тянет за рукав, а не за веревку. Чепуха неприспособленности»… — соображал я во сне и продолжал из Пушкина:
Хоть убей, следа не видно!
Сбились мы, что делать нам!
В поле бес нас водит, видно,
Да кружит по сторонам.
Задвигалась рулевая цепь, капитан что-то кричал в рупор, пароход, кажется, хотели повернуть, но он не повертывался. Вдруг тут же, около себя, я услышал слабый, едва доносившийся писк. «Это еще что за чепуха, или я брежу во сне?» Писк прекратился или ветер заглушил его. Я отчетливо стал припоминать бледные лица монашков. Когда они шептали свое: «Нам и Духу Святому изволилось», то мне казалось, что губы-то их произносили: «и Духу Святому изволилось», а в сердце стояло одно горькое, отчаянное: «нам изволилось». Бедные вспоминали, что ведь в точности день и час их отправления вовсе определился не небесными знаками, а какими-то покупочными расчетами, и еще они дожидались одного важного (для них важного) пассажира, какого-то богатейшего купца из Вятки, и вот когда приехал купец, то они прибавили: «и Духу Святому изволилось»; «нам и Духу Святому изволилось», и — подняли якорь и марш. А на барометр не посмотрели, да верно, у них и нет барометра.
Вззг!.. Вззг!.. хрустел ветер вверху.
«Бедные», — подумал я.
Посмотри: вон-вон играет,
Дует, плюет на меня…
. . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . .
Там сверкнул он искрой малой
И пропал во тьме пустой
. . . . . . . . . . . .
Сил нам нет кружиться доле…
Около меня растворилась дверца и опять захлопнулась. Однако как будто в момент раствора я услыхал: «бай-бай». — «Вот идиллия среди бури»… «Куда же они своего купца спрятали? Верно, и он боится». И я, по нелепой сонной ассоциации, припомнил из Апокалипсиса, как «купцы будут плакать, сокрушаясь: какое богатство погибло! И цари будут тоже плакать, тоже о чем-то сокрушаясь». «Ну, — поправил я себя, — там — над мистическим Вавилоном, а тут над чем плакать?» Всего у купчишки тысяч пятнадцать в бумажнике. Моржи раздерут, а казначейство порадуется, что кредитки не разменивать на золото. Всякая гибель бумажных денег хороша, это говорят экономисты, и в этом смысле как пожары, так и морские аварии кладутся в виде плюса на счетах казначейства.
Со стороны суденышка раздался ужасный треск. Я вздрогнул. Дрогнул как будто и наш пароход. Но я все смотрел туда. Вдруг как будто я увидал вместо одного суденышка два, или, скорее, два крупных кома, ужасно колотившиеся на волнах и то совершенно в них погружавшиеся. «Что такое? Что случилось такое с ними?!» И я бросился к неподалеку работавшему нашему матросу. «Что с ними?» Он ничего мне не ответил. «Тонут?» Он молчал.
Я вспомнил, что пароход был немецкий и, может быть, моя речь ему не понятна. «Почему же мы не подаем им помощи?» — закричал я. И опять это тупое молчание матроса, как будто меня для него не существовало.