В тишине, перед громом
Шрифт:
— Да один я был, — упрямо проговорил Алексеенко, глядя в землю.
— Ну, что ж, — вздохнул Захарян. — Не желаешь правду говорить — твое, понимаешь, дело. Посиди, подумай.
Денис с арестованным ушли.
— Артист, — покачал головой Захарян, — Но ты не беспокойся, дорогой. У меня впечатление, что Алексеенко долго запираться не станет. Да, понимаешь, дела все интереснее становятся. А я тебе, между прочим, письмо от товарища Лисюка привез. Лично от товарища Лисюка, — сказал он без всякого перехода. — На. — Вытащив из планшетки, он подал конверт.
— Это и есть первое дело?
— Совершенно справедливо.
В конверте оказалось краткое распоряжение — прибыть в областное управление ГПУ на совещание по завершению операции. Опять — «по завершению»?! Что он собирается завершать, этот упрямый Лисюк? Снова за свое! И в такое время, когда главная нить вот-вот будет в наших руках! Ведь все говорит за это. Юрисконсульт Верман — почти очевидная фигура! Этот его контакт с Вольфом, эта его связь с Курнатовой-Боржик, смахивающая на старое знакомство соседей по Большой Морской. И в довершение всего — нападение на Славина… Но все это надо еще
Ну, нет, дорогой и уважаемый Семен Афанасьевич Лисюк! Костьми лягу, а не дам испортить дело! Нилин наверняка встанет на мою сторону, вдвоем дадим бой, а если и вдвоем не одолеем… Что ж, если не одолеем, придется писать рапорт наверх. В Харьков или Москву. Чем бы это для меня ни было чревато… Вот так. На том будем стоять!
— Что, дорогой? Письмо неприятное? — сочувственно и понимающе спросил Захарян и вновь поцокал языком. — Ничего не поделаешь — начальство.
— Посмотрим, — мрачно буркнул я. Вдаваться в подробности мне не хотелось. Я спрятал конверт в карман пиджака. — Ладно, Захарян, подавай второе дело.
— Ты как в столовке, дорогой, — усмехнулся Захарян. — Торопишься. Первое блюдо покушать не успел, кричишь: «Подавай второе». Желудок испортишь. Надо, дорогой, как в кавказском ресторане: не торопись, посиди, вином запей. Потом второе требуй.
Не до смеха мне было, а не выдержал, рассмеялся.
— Вина-то не вижу, — сказал я.
— Как не видишь? Засмеялся, немножко рассеялся — вот тебе и вино.
И вправду, на душе чуть полегчало.
— Ну, вот, дорогой, теперь совсем другой вид, не в себя, а на мир смотришь. Можно и второе подать. Прикажешь?
— Давай, дружище.
— Пришел к нам один человек. Молодой человек. Совсем рано пришел — в шесть часов. Давай, говорит, начальника. У него, видишь ли, важное дело, про которое он может сказать только начальнику. Тогда сиди, жди, говорит ему дежурный. До девяти часов. Но молодому человеку повезло. Начальник, — Захарян ткнул себя пальцем в грудь, — вовсе не спал дома, он ехал в поезде, и такой он самоотверженный человек, этот начальник, что прямо с вокзала не поехал домой, к жене, а на службу. И прибыл сюда в полвосьмого. Молодого человека сразу привели к начальнику. Начальник его послушал и подумал, что наверняка этот молодой человек заинтересует одного его хорошего знакомого по имени товарищ Каротин…
— Ты очень красиво говоришь, Захарян, увлекательно говоришь. Образно. Прямо как чтец-декламатор.
— Национальная черта характера, дорогой. У нас на Кавказе все так говорят. Звать к тебе молодого человека?
— Конечно, зови.
Второе блюдо
Открылась дверь, и в кабинет вошел паренек лет семнадцати, в старенькой юнгштурмовке и крагах, веснушчатый и чрезвычайно серьезный.
— Ну, товарищ Борис Данилович Свиридов, повтори все, будь другом, этому товарищу. — Захарян указал на меня.
Паренек в юнгштурмовке недоверчиво покосился на меня и спросил Захаряна:
— А вы что, не начальник? Зачем же я вам рассказывал?
— Начальник, начальник, — успокоил его Захарян. — И я начальник, и он начальник. Понимаешь? — значительно сказал он.
Паренек тоже очень значительно кивнул.
Захарян ушел, я усадил мальчишку напротив себя в кресло, и он приступил к рассказу.
Он вообще-то сам вознесенский, а в Нижнелиманске учится в культпросветшколе. На кого он учится? На завклубом. Он уже и село себе подобрал — большое село под Вознесенском. Это очень важный в настоящий период участок — культура на селе. В связи с завершением сплошной коллективизации. Так ему секретарь райкома комсомола товарищ Кимов прямо и сказал, когда предлагал ехать учиться: тебя, Свиридов, посылает комсомол, а комсомол командирует только на самые важные участки борьбы за социализм. Как-то: в Военно-Морские Силы, в Красный Воздушный Флот и, вот, на культурный фронт. Здесь, в Нижнелиманске, он живет у дядьки с теткой. Что там говорить, у них, конечно, сытнее, чем в общежитии, на стипендию не очень-то разгуляешься, да и матери помочь надо — дома братишка с сестренкой остались, еще маленькие, даже не пионерского возраста, вот он матери всю стипендию и отсылает. Ну, конечно, за вычетом комсомольских взносов. Дядька у него, в общем-то, хороший мужик, хотя и совершенно беспартийный и к тому же работает не в сфере производства материальных ценностей. Конкретней? Конкретно, он в ресторане работает. Официантом. Ближе к делу? Ладно, буду ближе к делу. В общем, это было позавчера. Он вечером сидел, прорабатывал тему «Политотделы МТС — орган проведения политики партии в деревне». Тетка тоже спать не ложилась: дядьку ждала. В первом часу ночи дядька приходит, садится ужинать. Он никогда на работе не ужинает, все, что ему там достается из еды, домой приносит, и ужинают все вместе. Ну, тетка накрывает на стол, развязывает пакет, значит, который дядька с собой принес, меня зовет. Я тоже сажусь, и дядька начинает рассказывать, что за день интересного произошло. У него такой обычай: все интересное дома рассказывать. «Чудные же есть люди, — говорит дядька, — прямо удивительно, сколько чудаков на свете. И вроде знаешь человека не первый день, а он вдруг — на! — такое выкинет, ты только рот разинешь». Тетка, конечно, интересуется, про кого это он, а он отвечает, что про Кузьму Данилыча. Это у них есть такой официант, невероятно смешной внешне — голова вся в шишках, издали поглядишь, совершенно лысый, а ближе подойдешь, оказывается, что у него волосы такие незаметные из-за своего совершенно блеклого цвета. Откуда знаю? Да как-то к дядьке в ресторан забежал по делу, увидел этого Кузьму Данилыча и говорю дядьке: какой, мол, у вас смешной официант. А дядька отвечает: «Это Кузьма-то смешной?! Это, брат, одна только видимость! А на деле он еще какой толковый и умнющий мужик. Весь свет объездил, такого повидал, что нам с тобой и не приснится.
Языки знает, потому иностранные клиенты так и норовят к нему сесть. По этому случаю он чаевых получает несчетно. Только тратить не любит, прикапливает денежки». Вот откуда я знаю этого Кузьму Данилыча. И вот этот самый Кузьма Данилыч, рассказывает дядька, подбегает и просит разменять три червонца, то есть тридцать рублей, а то, мол, сдачу сдавать нечем. Ну, разменял дядька Кузьме Данилычу три червонца, а уж совсем поздно вечером, когда оркестр последний танец сыграл, вдруг снова подходит к дядьке Кузьма Данилыч, весь какой-то растерянный, и мнется: «Ты мне, помнишь, три червонца менял, так, понимаешь, ошибка вышла…» Дядька возражает, мол, никакой ошибки, не может быть, я тебе отдал все тридцать рублей, даже помню, какими купюрами: червонец, три пятерки, трешку и две по рублю. А Кузьма его останавливает и поясняет, что он, дескать, совсем не про то, всю сумму дядька ему действительно точно отдал, а дело в другом — в том, что он, Кузьма Данилыч, ему не ту купюру для размена вручил. Ту, мотает головой дядька, ту самую — именно три червонца и дал, готов хоть под бывшей присягой показать. А Кузьма Данилыч от этих дядькиных возражений еще больше расстраивается: он, мол, и не про это. «А про что ж, не пойму никак тебя?» — рассердился наконец дядька. «Бумажку — понимаешь? — не ту бумажку тебе отдал, — втолковывает ему Кузьма. — Понимаешь? На вот тебе другой трехчервонный билет, а тот ты мне верни». «Да не все ли равно?! — удивился дядька. — Что за фантазия тебе приспичила? Какая разница-то, объясни ты мне толком за ради бога? Да и нету у меня давно твоей бумажки, давно разменял я ее». Кузьма Данилыч затоптался на месте, а потом махнул рукой и говорит: «И правда, фантазия у меня. Никакой, конечно, разницы нет, а просто на той бумажке, говорит, я заприметил, в номере подряд три шестерки было. Магическое, мол, число шестьсот шестьдесят шесть. А я, говорит, суеверием заражен, верю, говорит, в силу этого числа, что оно мне счастье принесет. Ну, нет, говорит, так на нет и суда нет. С тем и ушел. «Ну разве не чудак? — спрашивает нас дядька. — Первый раз вижу, чтоб человек денежные ассигнации из-за номера собирал. Придумают же — шестьсот шестьдесят шесть!»Ну, поужинали, и дядька стал раздеваться спать ложиться и вдруг громко тетку зовет, а она на кухне посуду мыла. «Смотри, — говорит, — какая странность: бумажку-то ту, Кузьмы Данилыча купюру, я, оказывается, и не разменял вовсе, вот она в брючном кармане для часов лежит. Ах, ты, какая незадача, — говорит дядька, — я там захлопотался и совсем забыл, что ее свернул и отдельно в кармашек сунул машинально. А разменял-то совсем другую. Вот жаль, надо было этому чудаку ее отдать. Ну да ладно, обойдется». Развернул дядька бумажку, рассмотрел ее и удивленно так говорит: «Странно, никаких тут трех шестерок в номере вовсе и нет. Может, все-таки это не та бумажка, а ту я действительно разменял? Да нет, та самая. Эту я помню, потому что на ней чернильная клякса была, я ее приметил, и уголок еще был надорван. Вот, точно, надорванный уголок. Не пойму, — говорит, — какая муха укусила этого Кузьму. А, бог с ним, с Кузьмой, и с его дурацкой купюрой. Спать надо ложиться, и все».
Но тут его, Бориса, словно что-то ужалило. Надо, подумал он, поглядеть, что за бумажка. Странно ему все это показалось. Взял он у дядьки бумажку и стал ее так и сяк вертеть, разглядывать. Мало что бывает: все-таки у Кузьмы Данилыча часто иностранцы обедают… Комсомолец обязан проявлять бдительность, иностранцы бывают разные, большинство их, понятно, люди неплохие, специалисты, которые нам индустрию создавать помогают, или там братья по классу, что бегут от фашистского террора. Но могут попасться и лазутчики, враги. Вот он смотрел-смотрел те три червонца — по правде, он раньше и не держал в руках таких крупных купюр, поэтому он ее очень внимательно разглядывал — и вдруг увидел, что в одном месте написаны цифры «16817». Возможно, кто-нибудь просто баловался. А если нет? Подумал-подумал он и решил, что на всякий случай ему, как комсомольцу, надо сходить в ГПУ и показать там эту самую купюру. Товарищи разберутся, баловство это или что другое. Он просит как следует все проверить. Где бумажка? Да вот она, эта трехчервонная купюра.
Я стал рассматривать купюру. Это была обыкновенная денежная бумажка, далеко не новая, побывавшая в тысячах руках. На лицевой стороне ее возле «сеятеля» темнела чернильная клякса, в номере серии не значилось не только трех, но даже и одной шестерки. Я перевернул бумажку и сразу увидел небрежным росчерком написанное карандашом поверх замысловатых линий защитной сетки число «16817».
Пожалуй, попади она мне в руки где-нибудь в магазине или ресторане или в зарплату, мне и в голову не пришло бы обратить внимание на какие-то пять цифр, оставленные чьей-то неаккуратной руной. А этот веснушчатый мальчишка в юнгштурмовке, у которого в кармане не часто водятся не только хрустящие бумажки, но даже металлические кружочки, сумел взглянуть на три червонца острым, не потребительским глазом. Кроется за этими цифрами что-либо или нет, — взгляд этот все равно делает парню честь.
Борис Свиридов сидел передо мной, серьезный и независимый, как и должен сидеть человек, испытывающий чувство исполненного долга.
— Когда же это было, товарищ Свиридов?
— Позавчера. Тринадцатого августа.
— Дядя твой знает, что ты к нам пошел?
— Что я, маленький, товарищ начальник? — Во всех чертах его лица, особенно в припухлых, совсем еще детских губах сквозила высокомерная обида.
— А как же ты?.. — Я помахал бумажкой.
— Очень просто. Дядька ее тетке на хозяйство дал, а она мне велела, чтоб я себе по дядькиному ордеру ботинки купил в распределителе, мои, и верно, совсем износились. — Он спрятал ноги под кресло. — Стала она мне деньги отсчитывать — трешками и рублевками. Я говорю: тетя, вы лучше дайте мне ту — в три червонца, что дядя вчера принес, я ее разменяю и сдачу принесу, а то вы мне все мелкие отдадите, а на базаре вам сдачи с тридцати рублей не найдут. И отдала мне ее. — Он повел твердым, мужским подбородком на бумажку.