В углу
Шрифт:
— Ну, что там! Два раза в морду ткнул, а он разве того заслуживает? Ну, нет: я свою заслуженную копейку из него вышибу… я-а… это он и не думай!..
Мы, простые обыватели глухого угла, слышали издали, как расхищается, распродается оптом и в розницу, разворовывается отечество. Слышали, что родина, совесть, честь объявлены буржуазными предрассудками. Но, может быть, потому, что практика этих откровений была не на наших глазах, мы с тупой покорностью судьбе принимали ее к сведению и оставались деревянно равнодушными к слову нового благовестия.
Казалось бы, чт'o такое мелкое расхищение полкового имущества, дележ его с рычанием, лаем и грызней, по сравнению с тем грандиозным размахом, который явлен был на верхах нашей государственной жизни. Однако непосредственное зрелище публичного паскудства сломало толстую броню
— А уж и сволочи же вы, товарищи, если по совести вам сказать…
В качестве нейтрального лица со своего крылечка я слушаю такую беседу по душам между представителями старшего и младшего казацких поколений. Три дубленых тулупа, библейские бороды и растоптанные валенки — а против них двое подчищенных «товарищей» в защитных казакинах и хороших английских сапогах.
— Почему такое? — спокойно поплевывая шелухой семечек, отзываются товарищи.
— По всему. Дойдет скоро, что вы полковое знамя продадите…
— Хм… Это откуда же такое «разуме» вы составили?
— Полковую святыню… да! Продадите, ежели бы только нашелся покупатель…
— Это кто не служил, тот, конечно, не понимает. А мы об знаме очень хорошо понимаем…
— Вы считаете, я не служил? Я был на Дунае, сокол мой, имею крест, могу сказать, за что его получил. А вашу братию спросишь: за что получил? — «От Ковны сорок верст бежали, ни разу не остановились»… Опаскудили вы казачество, продали честь и славу… Теперь допродаете последние крохи…
— Мы — в правах. Сейчас — народное право…
— А народ-то вам дал это право? Разве это ваше имущество? Оно — мое, его, другого, третьего — всеобчее. А вы присвоили, продали, раскрали. На господ офицеров пальцами ширяете — а сами что? Кто офицерских вьючек продал и деньги поделил? Офицерские револьверы куда вы подевали? А? Кто же вы после этого?.. Опять за фураж вам деньги идут? Идут. А у меня вот писаришка стоит, лошадь все время без корма, ни напоить, ни вычистить около ней… Что ж ты это, сокол? Ведь она исхарчится. — «А сдохнет — другую дадут»… Вот они как понимают об казенном! Мне стыдно в глаза животному глядеть — иной раз бросишь ей клок, а он себе посвистывает, да в карты, да «николаевку» по двадцати рублей бутылку покупает… [9] Что вы с казачеством сделали? Ведь стыдно называться казаком!..
9
Народное название водки времен царствования Николая II.
Это был крик боли и негодования при зрелище беззаботного паскудства просвещенных наших фронтовиков, и чувствовалась в нем горькая горечь бессознательного воспоминания о славном былом, забытом, бесславно запятнанном… Но было бесплодно негодование. Люди шкуры и корыта спокойно держались на новой позиции, и не слова негодования могли поднять их из грязи, в которую они шлепнулись со всего размаху, глубоко и прочно…
Распродажа отечества по мелочам шла без остановки, пока было что продавать. Рядом шла бешеная спекуляция самогоном, потом «николаевкой». И трудно было даже сказать, кто хуже: те, кто продают полковое имущество и покупают «николаевку», или те, кто наживается около этого торгового обмена…
IV
Казалось, что родной мой угол безнадежно отдался тупому, растительному безразличию ко всему, что выходило за пределы его околицы, было выше собственного его корыта, дальше собственной его шкуры. Все тяжелое, страшное, позорное, что постигло родину, проходило мимо его сердца, не оставляя на нем ни малейшей царапины, — он пил, ел, совершал все жизненные отправления с тем завидным спокойствием и основательностью, с каким четвероногие друзья его рылись в яслях, жевали, почесывались, ходили на водопой, в урочный час облекались в хомут и ярмо. Безнадежно думалось, глядя на эту тишь да гладь, что нет на свете такого огнива, которое могло бы зажечь огнем святой тревоги этот навозный пласт, вызвать наружу скрытые в нем «мечты и звуки»… [10]
10
«Мечты и звуки» — название раннего (1840) сборника стихов Н.А. Некрасова.
Но совершенно неожиданно
ничтожная искра заставила оживиться, закипеть, зашуметь хлопотливо-радостным шумом и наш глухой муравейник. Прошел слух, что получен приказ раздавать водку из казенных винных складов…Эти хранилища живительной влаги, находившиеся в наиболее населенных и просвещенных пунктах нашего края, дразнили своим ароматом жаждущее воображение и близких, и далеких. Газетный лист ежедневно приносил известия, что углубленное революционное сознание российской демократии выразилось живее всего в дружном натиске на зелено вино: там-то и там-то разбиты винные склады, разграблены ренсковые погреба [11] , разнесены винокуренные заводы. А у нас все ждали чего-то и изнывали в томительных гаданиях, искали какого-то сигнала, ждали нервно и нетерпеливо все: и те, кто предвкушал минуты упоения досыта, и те трезвые люди, которые строили расчеты широкой поживы на этой операции.
11
Ренсковые погреба: «к заведениям трактирного промысла без отдачи в наем покоев относятся: трактиры, рестораны, харчевни и духаны; овощные и фруктовые лавки и ренсковые погреба с подачею закусок или кушаний» (Брокгауз).
Само собой разумеется, что в эту сторону было устремлено достаточное внимание и местной большевистской агитации. В слободе Михайловке на винном вопросе выдвинулся один из вечных студентов, содержавших игорный притон. Слободские хохлы сразу оценили его светлую голову, открывшую гениальную по простоте мысль, что водку и спирт из склада следует продать, а на вырученные суммы купить хлеба неимущим. Было бы и чем закусить при выпивке. И если буржуи не делают этого, то это потому, во-первых, что хотят, чтобы передох с голода бедный люд, а во-вторых, чтобы самим побольше досталось доброкачественного и дешевого напитка, чернь же пусть упивается отвратительным и дорогим самогоном.
Раза два или три пылкий вождь водил на штурм винного склада слободской трудовой народ — шибаев, мелких спекулянтов, торгашей, скупщиков, извозчиков — весь этот пестрый человеческий сброд, который обычно лепится к большим железнодорожным станциям или пристаням и имеет врожденную слабость к уголовщине. Но жатва еще не созрела: гарнизон пока нес свой служебный долг, и вид взвода казаков с нагайками быстро охлаждал пыл трудовой толпы.
Может быть, разрешение продавать водку из складов шло отчасти навстречу этой трудовой жажде, грозившей ежечасно вылиться в погромы. Как бы то ни было, а двери в питейные хранилища были открыты, и местное гражданство хлынуло туда неудержимым потоком. Вереницы саней непрерывною цепью тянулись от станиц и хуторов в окружную станицу и в слободу Михайловку с удостоверениями о количестве жаждущих душ, с кредитками, доселе глубоко лежавшими в чулках, с серебром и даже золотом, припрятанным в кубышках. На бумажные деньги бутылка оценивалась в 5 рублей 30 коп., на золото — в полтора рубля. За санями шли люди и буржуйского, и трудового облика. Фронтовики и тыловые — все были объединены одним стремлением к источнику угара и утешения.
В разгар этого усердного паломничества пришлось мне ехать в Усть-Медведицу, навестить сына в реальном училище. Было уже два потока по дороге: туда и оттуда. Во встречных санях мелодично позванивала стеклянная посуда, а у сопровождавших граждан лица были красно-буры, словно толченым кирпичом посыпаны.
— В гимназию, что ли, ездили? — приятельски подмигивая, спрашивал у знакомых встречных мой кучер.
— В гимназию, — ухмыляясь, отвечали они весело и довольно.
— Добыли?
— Есть… Благодаря Господа Бога…
— Много?
— Ведер двадцать.
— Имеет свою приятность…
Нотка несомненной зависти звучала в голосе моего возницы при этих опросах о поездке в «гимназию», из которой в звонкой посуде вывозилась приятная влага на утоление своеобразной духовной жажды.
— Имеет свою приятность, — со вздохом повторял он, оборачиваясь ко мне. — Митрофаныч двадцать ведер вчера привез, продал оптом, триста барыша взял… Голос?
— Д-да… это кое-что, — соглашался я.
— За один день триста! А? Да ведь поспешил, так, зря засуетился. А пусти враздробь, взял бы тыщи две: она, бутылочка-то, играет в десять рублей, а в ночное время — и все пятнадцать!..