В волчьей пасти
Шрифт:
— Ты должен быть чем-то вроде генерала в период войны! — сказал он Кремеру. — Твои распоряжения равносильны приказам, и притом непреложным! Ты понимаешь меня?
Кремер молча кивнул. Внезапно завыла сирена. Словно подгоняемый страхом, ее вой поднимался все выше и выше и наконец дискантом разнесся по всему лагерю.
— Хорошо! — торжествовал Богорский. — Тревога! Пусть каждый день будет тревога и раз, и два, тогда они не смогут проводить эвакуацию!
— Пойдем! — заторопил товарищей Бохов.
Богорский задержал Кремера.
— Товарищ! — тепло сказал он.
Кремер подал русскому руку, но тот притянул его к себе и поцеловал.
В
— Мариан…
— Так?
— Ты слышишь?.. Евреи… Их отпускают… Они уходят домой… Мы все уйдем домой.
В этот день Гефель уже с утра был охвачен необычным волнением. В коридоре карцера стояла каменная тишина. Не открывалась ни одна камера, не было слышно шума, который обычно поднимал Мандрил. Прошел час побудки. Оба друга уже давно стояли лицом к двери. Настал час переклички в лагере. По-прежнему все было тихо. Наконец истек час переклички. Гефель все больше волновался.
— Там что-то неладно! — возбужденно прошептал он. Видимо, забыв, что должен стоять на месте, он вдруг проковылял по камере и стал внимательно смотреть в высоко расположенное окно. Кропинский испуганно зашептал:
— Стань на место, Андре! Если Мандрил видеть тебя у окна, он нас убить.
Гефель упрямо затряс головой:
— Не будет! Тогда зачем у нас веревка на шее?
Тем не менее он возвратился и машинально занял привычное место. Он долго прислушивался, нервно глотал слюну, и его угловатый кадык подымался и опускался. На тощей шее билась жилка. Казалось, Гефель напряженно о чем-то думает. Затем он поплелся к двери камеры, приложил к ней ухо и стал слушать.
— Брат, — умолял его Кропинский, — тебе надо идти сюда!..
Внезапно чего-то испугавшись, Гефель уставился на Кропинского.
— Ушли! — еле выговорил он. — Все ушли!
С искаженным от ужаса лицом он выпрямился, вскинул руки и хотел было дико заколотить кулаками по двери, но подоспевший Кропинский оттащил его прочь. Гефель, пошатнувшись, упал в его объятия и забормотал:
— Нас забыли!.. Мы одни на свете!.. Мы теперь задохнемся!
Кропинский, прижав Гефеля к себе, успокаивал его, но Гефель был погружен в свои мысли. Он высвободился, дернул за веревку, отчего петля затянулась, и закричал:
— Задохнемся… задохнемся!..
В отчаянии и ужасе Кропинский зажал ему рот рукой, и крик перешел в глухое клокотанье. Гефель сопротивлялся с неожиданной силой. Ему удалось отбросить руку Кропинского, и крик его прорвался резким трубным звуком. Несчастный размахивал руками, и Кропинский старался снова зажать ему рот. Испуская хриплые, клокочущие звуки, то и дело вскрикивая, Гефель бился в обхвативших его руках. Тут вдруг отворилась дверь, и в камеру вошел Мандрил, за ним — бледный, тихий, как тень, Ферсте.
Кропинский мгновенно отпустил Гефеля и, вытаращив глаза, смотрел на Мандрила.
Тот не сказал ни слова. Сощурив глаза, он несколько секунд смотрел на вопившего Гефеля, видимо прицеливаясь. Потом поднял кулак и нанес удар страшной силы. Взмахнув руками, словно ища опоры, Гефель отлетел к стене и, падая, опрокинул ведро, мерзкое содержимое которого залило потерявшего сознание человека. Безучастно взглянув на него, Мандрил вышел из камеры. На мгновение он задержался перед запертой дверью.— Если тот вздумает околеть раньше… — с угрозой произнес Мандрил.
— Следовало бы его обмыть, — осмелился посоветовать Ферсте.
— Самаритянина разыгрываешь, а?
Не взглянув больше на уборщика, он ушел к себе.
Воздушная тревога помешала отправить эшелон заключенных-евреев. Под вой сирены Клуттиг, натравливая собак, загнал толпу в пустовавшую мастерскую, которая уцелела после августовской бомбежки прошлого года. Над лагерем на большой высоте тянулись мощные эскадрильи.
Между Веймаром и лагерем тревога застала в пути колонну в несколько тысяч человек: эсэсовцы, спасаясь от наступающих американцев, перегоняли заключенных из лагерей Гарца и Тюрингии в Бухенвальд. Прислушиваясь к вою сирен, доносившемуся из Веймара и окрестных деревень, серая несчастная человеческая масса ползла по дороге. На открытой местности людям негде было укрыться. Хотя летящие высоко в небе самолеты не представляли прямой опасности, эсэсовцы рассвирепели. Запыленные шарфюреры орали, как погонщики скота, и метались взад и вперед вдоль колонны, окруженной конвоем с карабинами на изготовку. Срывая с деревьев ветки, шарфюреры хлестали ими усталых, заляпанных грязью и оборванных людей, заставляя их двигаться беглым шагом. Похожая на тесно сгрудившееся испуганное стадо, человеческая масса была отдана произволу зверей в мундирах. Но движение колонны не ускорялось.
— Бегом! Бегом! Побежите вы или нет?!
Ногам некуда было ступить, да и силы иссякли, и только подпрыгивавшие головы показывали, что заключенные пытаются перейти на беглый шаг. Над колышащейся массой гудели самолеты, на головы заключенных обрушивались дубинки, жалкие обмотки болтались на их босых кровоточащих ногах. Грубые деревянные башмаки во время долгого перехода были либо утеряны, либо брошены. Гул бомбардировщиков и рев шарфюреров сливались в зловещий концерт.
— Бегом! Бегом!
И осатаневшие шарфюреры снова набрасывались на людей.
Трещали выстрелы, раненые и вконец обессиленные люди падали в грязь, конвоиры оттаскивали их на обочину и там бросали.
— Бегом! Бегом!
Удары, выстрелы, крики, стоны, кровь, пыль, бегущие ноги, подпрыгивающие головы… Кто готов был упасть, того подхватывали бегущие, тащили за собой. Кто попадал под тысяченогую толпу, того растаптывали.
От Веймара до лагеря было девять километров. Крестьяне, встретив колонну, боязливо сторонились. Неожиданно подъехали на велосипедах два полицейских, один из них стал выговаривать шарфюрерам:
— Вы убиваете людей и оставляете их на дороге. Когда придут американцы, отвечать придется нам.
— Заткнись! Это наше дело. Проваливай!
До лагеря оставалось еще восемь километров. Дорога пошла в гору.
— Бегом! Бегом!
— Я больше не могу, я больше не могу…
— Держись, товарищ, возьми себя в руки, скоро дойдем…
Еще час мучений и начался лес. Дорога становилась все круче, все громче стонали усталые люди, а эсэсовцы, не унимаясь, продолжали их хлестать.
Раздались выстрелы — один, другой, третий…