В зрачке
Шрифт:
Но как это было сделать? У каждого своя манера пролезать в душу. Моя в накапливании мелких и по возможности дешевых услуг: "Вы читали то-то такого-то?" - "Нет, но хотела бы..." Наутро посыльный вручает неразрезанную книжку. Глаза, в которые вам нужно пробраться, встречают под переплетом вашу почтительную надпись и имя. Затерялся наконечник от шляпной булавки, игла для чистки примуса, запоминайте, крепко запоминайте всю эту дребедень, с тем чтобы при ближайшей же встрече, преданно осклабляясь, выковырять из жилетного кармана и иглу, и наконечник, и билет в оперу, и пирамидон в облатках, и мало ли там что. Ведь, в сущности, человек в человека проникает крохотными дозами, маленькими, еле зримыми человечками, которые, накопившись в достаточном числе, в конце концов завладевают сознанием. И среди них всегда есть один - такой же до жалости крохотный, как и другие,но уйди он, и с ним уйдет смысл, понимаете ли, распадется - сразу и непоправимо - вся эта атомистика: впрочем, вам, зрачковцам, растолковывать это не приходится.
Итак, я пустил в ход систему мелких услуг:
Помнится, в ответ на энную мою услугу женщина, улыбнувшись куда-то в сторону, сказала:
– Вы, кажется, ухаживаете за мной. Бесполезно.
– Ничего,- отвечал я покорно,- на средине пути, ведущему к прибрежью Крыма, мне случилось как-то во время остановки поезда выглянуть в окно: я увидел унылый кирпичный домишко, торчавший меж желтых пятен полей; на домишке доска, на доске: станция Терпение.
Глаза моей собеседницы приоткрылись.
– По-вашему, это середина пути? Забавно.
Не помню, что я сболтнул в ответ, но помню, что поезд, дойдя до станции Терпение, слишком долго не двигался дальше. Тогда я решил прибегнуть к вашей помощи, мои любезные предшественники. Я еще не знал, кто вы и сколько вас, но инстинктом я чувствовал, что зрачки ее, так сказать, обжиты, какие-то иксы мужского пола наклонялись над ними, отражения их... Ну, одним словом, я решил, сунув ложку в прошлое, по самое дно, замешать и возмутить его снова. Если женщина уже не любит одного и еще не начала любить другого, то еще, если в нем есть хоть капля здравого смысла, должно растолкать уже и не давать ему забвенья, пока оно не покажет всех подступов и подходов.
Ложкой моей я орудовал приблизительно так: "Таких, как я, не любят. Знаю. Тот, которого вы любили, был непохож на меня. Не правда ли? Тот или те? Не скажете? Ну, конечно. Наверное, это был..." - и с тупым усердием рабочего, приставленного размешивать сусло, я продолжал вращать свои вопросы. Сначала мне отвечали молчанием, потом полусловами. Я видел: на поверхности ее сознания, подымаясь со дна, стали вспучиваться и лопаться пузыри, мгновенные радужности, казалось, навсегда схороненные в прошлом. Ободренный успехом, я продолжал свою работу мешальщика. О, я прекрасно знал, что нельзя разворошить стимулы эмоции, не разворошив и самое эмоцию. Отлюбленные образы, поднятые со дна, тотчас же опускались назад, в тьму, но оттрепетавшее было чувство, разбуженное вместе с ними, не хотело утишиться и продолжало держаться у поверхности. Глаза женщины все чаще и чаще как-то вскидывались навстречу вопросам. И я не раз уже сгибал колени, готовясь к прыжку... Но то мое огромное подобие, в зрачке у которого я тогда находился, по неуклюжести и громадности своей упускало момент за моментом. Наконец наступил решительный день: я, или мы, застали ее у окна: плечи ее зябко ежились под теплой шалью.
– Что с вами?
– Так. Лихорадит. Не обращайте внимания.
Но человеку, придерживающемуся метода мелких услуг, не обращать внимания не разрешается. Я тотчас же повернул к выходу, а через четверть часа мне было приказано:
– Отвернитесь.
Уткнувшись в кружение минутной стрелки, я слышал, как прошелестел шелк и отщелкнулась кнопка: термометр водворялся на подобающее ему место.
– Ну что?
– 36,6.
Наступил момент, когда даже моя нелепая громадина не могла ошибиться в диагнозе. Мы придвинулись к женщине.
– Вы не умеете. Позвольте мне.
– Оставьте.
– Сначала встряхнуть. Вот так. А потом,...
– Не смейте.
Глаза были близко друг к другу. Я изловчился - и прыгнул: зрачки женщины подернуло той особой туманной пленкой, которая является вернейшим признаком... Ну, одним словом, я неверно рассчитал прыжок и повис на выгибе одной из ее ресниц, бившейся из стороны в сторону, как ветвь, застигнутая бурей. Но я знаю свое дело, и через несколько секунд, пролезая сквозь зрачок внутрь, запыхавшийся и взволнованный, я услыхал позади - сначала чвон поцелуя, потом звон оброненного на пол термометра. Снаружи меня тотчас же захлопнуло веками. Но я не любопытен. С чувством исполненного долга я уселся под круглым сводом, раздумывая о трудной и опасной профессии человечка из зрачка: будущее показало, что я был прав. Больше того: оно оказалось мрачнее самых мрачных моих мыслей. Одиннадцатый замолчал и сидел, уныло свиснув с светящегося всхолмия. И забытые снова запели - сначала тихо, потом все громче и громче - свой странный гимн:
Чел-чел-чел, человек, человечек,
Не спросясь у зрачка, ты не делай скачка.
Не-чет.
– Этакое наглое животное,- резюмировал я, встретив спрашивающий взгляд Шестого.
– Из нечетов. Они все такие. Я с недоумением переспросил.
– Ну, да. Разве вы не заметили: с одной стороны от вас я, Шестой, с другой - Второй, Четвертый. Мы, четные, держимся тут особняком, потому что, видите ли, все эти нечеты - как на подбор - нахалы и задиры. Так что нам, людям спокойным и культурно настроенным...
– Но чем же вы это объясняете?
– Чем? Как вам сказать: наверное, у сердца существует
свой ритм, смена воль, своего рода диалектика любви, меняющей тезис на антитезис, нахалов на смиренников вроде нас с вами.Он добродушно захихикал и подмигнул. Но мне не хотелось смеяться. Шестой тоже согнал со своего лица веселость.
– Видите ли,- заговорил он, придвигаясь ко мне,- не следует торопиться с осуждением: стиль оратору создает аудитория - вскоре вы в этом убедитесь на самом себе. Одиннадцатому нельзя отказать в некоторой наблюдательности. Скажем так: к уменьшительным именам прибегают для выражения увеличительных процессов эмоции; значимость растет - знак умаляется; ведь уменьшительными именами мы называем тех, кто для нас больше других, и недаром в старославянском языке слова мил и мал отождествлены. Да, я, как и Одиннадцатый, убежден, что любят не тех громадных человечищ, которые вытряхивают нас из зрачков в зрачки, а именно нас, странствующих человечков, ютящихся всю жизнь по чужим глазам. Затем: если снять пошлотцу с теории мелких услуг, то и здесь Одиннадцатый прав: влюбить - значит завладеть так называемой ассоциативной массой влюбляемого; больше того самая любовь, говоря схематично, нечто иное, как частный случай двухсторонней ассоциации...
– Это что за?..
– А вот что: расклассифицировывая наши ассоциации и так и этак, психологи не заметили, что связь представлений либо односторонняя, либо двухсторонняя... Погодите-погодите,- заторопился он, заметив мой жест нетерпения,- минутку скуки, а дальше интересно - вот увидите. Влюбляющий, конечно, сочетает не идею и образ, не образ и понятие, а образ (человека) и эмоцию; он должен помнить, что процесс этот - или от эмоций - к образу, или от образа - к эмоции. И пока не произойдет двойного, так сказать, замыкания, пока... Что? Неясно? А вы подумайте, не могу же я за вас думать. На примерах? Извольте. Случай первый: эмоция уже в наличии, но не направлена, не ассоциировалась с образом; вначале "душа ждала кого-нибудь", беспредметные волнения, разряд в пустоту, затем "нибудь" это самое отпадает,- в это-то время в вакантное "кто" попасть чрезвычайно легко и несложно. Второй случай - когда образу приходится дожидаться эмоции: тут срастание ассоциативных элементов происходит иной раз медленно и трудно. Романы юности чаще всего движутся по первому маршруту, вторая молодость по второму. Но закон ассоциаций приносит влюбленным чрезвычайно много хлопот: при бесперебойной любви необходимо, чтобы всякий раз, когда в комнату входит так называемый любимый человек, возникало бы - по ассоциации - и чувство любви к нему; равным образом всякое сексуальное волнение, казалось бы, должно немедленно же вызвать образ того же самого пресловутого "любимого человека". Но на самом деле чувство и образ связываются обычно, как токи катодной цепи, в которую включен детектор, то есть односторонне. На этих односторонних полулюбвях строится, в сущности, большинство связей: первый тип отношений, когда ассоциативный ток идет только от образа к эмоции, но не обратно; максимум измен, но хорошая страстность. Почему? Господи, он ничего не понимает: ну, вместо детекторной связи возьмем протекание крови через сердце: стремясь в одну сторону, кровь всякий раз открывает сердечные клапаны, двигаясь в другую - закрывает их, тем самым преграждая путь себе самой. Так и здесь: каждая встреча страстна, мало каждая мысль, входящая в сознание, в данном случае образ, влечет прилив страстного чувства - кровь, так сказать, сама открывает себе клапаны; но эмоция, возникнув в отсутствие носителя образа, легко направляется по другим путям; люди этого типа влюбления влюблены только при встречах, образ избранника всегда быстро находит дорогу к чувству, но чувство их не знает дороги к избраннику, кровь, устремляясь к любви, сама себе закрывает сердечные клапаны. Вы, кажется, зевнули. Нервное? Так. Второй тип влюбления дает, изволите ли видеть, малый процент измен, но зато и слабую страстность: приступ любовного голода вызывает в сознании - и при встречах, и вне встреч - всегда этот, и только этот образ, но образ, если он вступил первым в сознание, не ведет за собой эмоции: этого рода односторонняя ассоциированность очень удобна для отношений изо дня в день, семейственна и чуждается катастроф. Но только третий случай, двухсторонняя ассоциация, когда образ и эмоция неразлучны, дает то, что я, пожалуй, соглашусь назвать любовью. Нет, что ни говорите, Одиннадцатый знает, где зарыта собака, но не умеет ее откопать. А вот я...
– А зачем откапывать всякую падаль,- вспылил я. С минуту Шестой сидел, не отвечая, с видом человека, тщательно ссучивающего разорванную нить мыслей:
– Потому что то, до чего дошел, но у чего остановился Одиннадцатый, и является основным, наиострейшим вопросом для тех, кто, как вот мы с вами, попал в эту черную зрачковую яму и... Ведь чего скрывать, мы все больны здесь какой-то странной хронической бесцветностью; время скользит по нас, как резинка по карандашным строкам, мы гибнем, как волны в безветрие; бесцветясь все больше и больше, я скоро перестану различать оттенки своих мыслей, расконтурюсь и провалюсь в ничто. Но досадно мне не это, а то, что вместе со мной погибнет столько наблюдений, научных фактов и формулировок. Ведь выберись я отсюда, и я показал бы всем этим Фрейдам, Адлерам и Майерам подлинную природу забвения. Что могли бы противопоставить эти разгениальничавшиеся собиратели обмолвок и описок человеку, вышедшему из черной ямы, самое имя которой: забвение. Только вряд ли: легче из смерти, чем отсюда. А забавно бы. Ведь я, знаете ли, еще с юных лет всеми мыслями в проблеме забвения. Встреча с проблемой была почти случайной. Перелистываю томик чьих-то стихов, и вдруг: