В. Васнецов
Шрифт:
Отец рассказывал старые предания про то, как в дальние времена свободолюбивые новгородцы на легких, быстролетных стругах-ушкуях проникали через Волгу на реки Каму и Вятку и селились навеки в привольных вятских лесах. Приходилось часто отбиваться от врагов. Это закалило жителей, сделало их бесстрашными людьми. А древние, обросшие мхом и травой рвы и курганы-насыпи, находки старого заржавевшего оружия и городищ породили легенды и предания: о богатых кладах, о заговоренных камнях.
— Этого ты уж в книгах не вычитаешь, об этом могут рассказать только старики, — замечал отец.
Да, Витя знал и про огромный камень Чимбулат,
А еще есть курган Чертово городище. На нем лежат засыпанные землей железные двери, запертые огромным замком. Ключи от него закинуты на дно озера. Вот бы достать их и открыть двери! Тогда увидишь несметные сокровища, клад богатыря Онохи и его двенадцати братьев, насыпавших Чертово городище. Да и озеро образовалось на том самом месте, где рыли они землю для городища. А вон на том кургане «Коврига» раскидывал свою палатку и давал знатный пир Грозный-царь, когда шел на Казань.
Витя мечтал побывать и в недалеких, беспросветно-дремучих кайских лесах, про которые говорили: «Кай — всему свету край». Через эти леса можно пробраться только на волокуше — телеге без колес — или лодке на санях, которую тащила лошадь; а на колесах нельзя — провалишься в трясину. Зато как хорошо было бы добраться до Кая — ведь в этот город приходил со своей дружиной сам Ермак Тимофеевич и отсюда начал поход в Сибирь.
Витя думал о рассказах отца, о вятской старине, о Ермаке, но, когда пытался нарисовать все это, — опять ничего не получалось. Слишком неясны, расплывчаты были его представления.
Зато он рисовал теперь не только простые кораблики и лодки, но, сначала с помощью отца, и затейливые струги новгородцев — с головой морского чудища на корме для устрашения врагов. Пожалуй, раскрашивать он любил не меньше, чем рисовать. Он так преуспел в этом деле, что даже неплохой рисовальщик отец не мог вскоре угнаться за его фантазией.
Но вот прошла еще одна студеная зима, вновь повеяло весной, зажурчали по пригоркам ручьи, лес стряхнул снежную шубу, и десятилетнего мальчика повезли в телеге по влажной еще земле в Вятку. Отец уже давно решил готовить из него священника — кого же другого? Ведь в роду Васнецовых эта профессия была наследственной.
В Вятке находилось духовное училище и семинария, и там уже учился старший сын Николай.
В семинарии
Духовное училище и семинария размещались в трехэтажном каменном здании, окрашенном некогда в желтый цвет, но теперь облупившемся, обшарпанном. Сразу было видно, что это не частный, не жилой, а казенный дом.
Николай жил на так называемой вольной квартире, и брат поселился у него. И хотя это была плохонькая комнатка, но житье в ней (как в этом скоро убедился Виктор) оказалось несравнимо удобней, чем в бесплатных, казенных «квартирах» — затхлых, сырых каморах.
Начались занятия.
Из окна класса Васнецову видна была средняя часть собора. Под самой крышей золотом сверкала надпись: «Блюдите да не презрите единого от малых сих». Впоследствии, чтобы как-нибудь отвлечься от надоедавшего до одури гнусавого
бормотанья батюшки, Виктор часто читал эту надпись и думал, что слова евангельского изречения ни к чему, как видно, не обязывали тех, которые блюли «малых сих».Однообразно, в долбежке священных текстов, прошли два года пребывания в училище. После окончания его он поступил в семинарию, и скука здесь превзошла училищную муштру.
Учитель русского языка, он же регент архиерейских певчих, был горький пьяница. Говорили, что вятский архиерей Елпидифор назначил его учителем только потому, что не имел другого регента и учительством хотел отвлечь его от усиленного поклонения Бахусу.
Из благих намерений пастыря ничего не вышло: вечно пьяный учитель нес околесицу, а по временам, отрезвев на минуту, сам с удивлением прислушивался к тому, что говорил. Впрочем, он скоро начинал клевать над кафедрой сизым носом и засыпал. Ни топот, ни свист, ни выкрики, ни бумажные стрелы, пущенные в него, не могли вырвать старого пьяницу из объятий сна.
Не трезвее его, пожалуй, был и Мышкин, преподававший математику. Воспитанники выходили из семинарии с весьма смутным понятием об этом предмете.
Медицину преподавал, за отсутствием другого «специалиста», городской акушер. Говоря о каком бы то ни было заболевании, даже о незначительном, вроде нарыва, он подробно его описывал и… вдруг всё сводил к неизбежности смерти.
Новички приходили в ужас от этих слов — почти все они от худосочия, грязи и сырости страдали нарывами. Потом они просто смеялись над акушером, поняв, что это всего-навсего излюбленный и, по его мнению, необычайно остроумный прием поразить воображение.
Смеху все-таки больше всего бывало на уроках ботаники и физики. Эти предметы, как ни странно, вел священник. Иногда он заставлял приносить на урок разные травы и цветы.
С гиканьем и свистом семинаристы кучами рассыпались по роще. Через полчаса на кафедре вырастали груды выдранных прямо с корнями и землей сорняков — крапивы, репейника, лебеды и куриной слепоты.
Каждое растение учитель почему-то пробовал на вкус и, скривив гримасу, плевал и ругался.
— Крапива, лопух… Зачем вы понанесли эту гадость?
Кто-нибудь из семинаристов вставал и говорил:
— А мы думали, что вы и о лопухе и о крапиве нам расскажете.
— Ан нет, дурни. Вот, выкусите-ка, — заключал батюшка, показывал здоровенный шиш и, все более и более раздражаясь, бухал под конец кулаком по столу.
То, что он называл семинаристов дураками, было для них привычным; сам соборный протоиерей, посещавший иногда уроки, иначе как «ослами» и «болванами» их не называл.
Изредка Васнецову приходилось бывать в номерах или, как говорили, в каморах, своих одноклассников. В каждой каморе стояли ржавые железные кровати с грязными подушками и мочальными матрацами, небрежно накрытыми грубыми байковыми одеялами.
В глазах рябило от пятен на когда-то выбеленных, теперь сильно закоптелых и сырых стенах, по которым нет-нет да и проползет мокрица. Пятна были обведены чем-то желтым.
— Это от клопов, — охотно поясняли обитатели камор.
В восемь утра, по звонку, семинаристы шли в столовую и получали ломоть черного хлеба. Через шесть часов обедали. Еще через шесть — ужинали.
К обеду и к ужину все приходили со своими ложками, после еды обтирали их о скатерть или о подкладку сюртука и снова совали в карман.