Вальдшнепы над тюрьмой. Повесть о Николае Федосееве
Шрифт:
— А сам-от кто будешь?
— Крестьянин. Тоже, как вы, пахал землю.
— Бросил?
— Оставил соху в борозде. Пророк призвал меня на помощь — толковать людям его слово. Скоро всё переменится. Кто видел казанские развалины Булгар?
Мужики не знали, что это за развалины, и молчали. Пришлось вступить в разговор казанским политикам.
— Я видел, — сказал Маслов.
Забуддинов посмотрел на пего, понял, что перед ним не крестьянин, но не отвернулся.
— Видел? — сказал он. — Так вот, всё начнётся с этих развалин. Оттуда пойдёт по земле порядок. А установит его пророк Вайсов. Законный наследник Булгарского царства.
— Но он, кажется, в сумасшедшем доме? — сказал кто-то из политиков.
— Это его последняя мука. Выйдет пророк на свободу и поднимет царство Булгар. И построит у развалин большой город. И будут люди поклоняться тому городу веки вечные.
— Ну, а мужикам-то что будет?
— Вы все вернётесь домой. Землю пророк разделит по закону
Мужики и бродяги замерли, слушая апостола. Они, наверно, верили ему: люди, всё потерявшие, легко могут и верить во всё.
Фантазия действует на арестантов сильное, чем рассказы, вынесенные из жизни. На одной из ночёвок, где-то за Нижним Новгородом, объявился удивительный рассказчик, бывший каторжник, снова попавший по уголовному делу. Он несколько раз бежал с Сахалина, исходил уссурийскую тайгу, Приамурье и Сибирь, плавал матросом в Тихом океане, бывал в Сингапуре и Нагасаки. Чем-то напоминал он короленковского соколинца, однако говорил не только о своих скитаниях, но и о жизни тех стран, с которыми познакомился. А бродяги и мужики не слушали его. Вокруг него теснились одни политические. Он сидел посреди нар в расстёгнутой красной рубахе, потягивал из медной кружки чай, то и дело утирал платком потевшее лицо и говорил неторопливо, обстоятельно.
И возникали во всех своих красках цветные восточные города. Бурлили пёстрые толпы в тесных кварталах Сингапура, суетились, как на международной ярмарке, собравшиеся со всего света люди, которых едва вмещал этот перевалочный город, переправлявший грузы многих держав. По красным глиняным улицам, каменно утрамбованным и свежеполитым, мчались крохотные омнибусы с опущенными жалюзи, и невидимых пассажиров, обдуваемых ветерком, не касался ни малейший солнечный луч. Местные состоятельные азиаты, спасаясь от жары, молились в прохладных индусских храмах среди идолов и статуй многоликого Будды. Европейцы и американцы пребывали в фешенебельном отеле, ели ради экзотики острое и по-восточному изысканное керри, пили бренди с лимонадом и заключали сделки или сидели в загородном ботаническом саду под тенью кокосовых пальм, продолжая всё те же деловые разговоры. А на портовом берегу кипела коричневая человеческая масса: угорело носились с ящиками и мешками на горбах китайцы, малайцы, индийцы и негры — мокрые, лоснящиеся, голые по пояс, в парусиновых наголовниках, прикрывающих плечи и верхнюю часть спины. Пока эта мокрая голь освобождала и снова наполняла утробы судов, они, огромные суда, из-за которых всё тут громыхало, шумело, кружилось, сами стояли у причалов в надменном бездействии, а потом, сменив груз и оставив на берегу кишащую толпу своих рабов, гордо разворачивались и уходили в океан и только там, вдали, в безлюдной водной пустыне, становились маленькими и бессильными — до следующего порта, где их набитые товаром трюмы опять заставят кипеть человеческую массу.
Политические подливали в медную кружку горячего чая, соколинец принимал это как должное, не благодарил, но старался не остаться в долгу:
— Ну что, ещё хотите послушать?
— Да, расскажите что-нибудь о другом городе.
— Что ж, можно и о другом. Вот, скажем, Нагасаки. Подходили к нему мы на восходе. Глянул я с палубы — мать честная! Просто сказка. Зелёная гора, а на вершине — солнце, а к солнцу карабкаются игрушечные домики. Как по ступеням. На самых высоких местах стоят башенки. Лёгкие, вроде бы даже крылатые. Это храмы, пагоды. Улицы сбегают к морю, и по ним катятся малюсенькие коляски. Потом-то я узнал, что это рикши. Судно моего хозяина-маньчжура долго оставалось в порту. Я облазил весь город. Начал с набережной. Берег весь в граните. За гранитом — деревья, зелень, шикарные дома. Посольства, разные агентства, банки. А дальше…
Он, немой среди чуждого говора, бродил по городским торговым рядам, блуждал по извилистым коридорам крытых стеклом базаров, глазел, ошеломлённый роскошью, на заваленные товаром скамьи, тянущиеся по обеим сторонам галерей. Потом выходил из торгового круга на улицу, шёл обедать в гостиницу, садился в комнате на циновку, и к нему являлись гейши, безмолвные девицы с плавными движениями рыб. Гейши тоже садились на циновки и угощали его курятиной с какими-то травами, жареным угрём и ещё чем-то травянисто-мясным. После чая они бряцали струнами и пели. Он рассчитывался и шёл в театр, сидел там до вечера и, не дождавшись конца длиннейшей пьесы, возвращался в гостиницу, где опять окружали его бесшумные, как рыбы в аквариуме, девицы. Город опустошил
его, вытряс все деньги, и он, вежливо выкинутый, бежал к крестьянам, которые приютили его и кормили до отхода судна.— Расскажите, как там принял народ конституцию, — попросил Федосеев.
— Крестьяне о ней не говорили. Город, правда, шумел. А что я мог понять? Язык-то мой оказался негодным. Даже в ихней еде не мог найти никакого вкусу. О конституции я не расспрашивал. Не интересовался. Я за жизнью слежу, а не за политикой. Жизнь, братцы, любопытна. Удивительнее люди встречаются. И такие бывают случаи — не придумать. Вот, если угодно, расскажу вам, как я столкнулся с одним человеком в Сибири. Добрался я уж почти до Нижнеудинска. Сижу в распадочке в кустах, смотрю на дорогу. Едет казак на сером коне. Гляжу — сворачивает. Я так и обмер. Хоть он и не полицейский, а всё-таки военный. Можно было скрыться, но я почему-то не побежал. Сижу, жду. Подъезжает он ближе, увидел меня, натянул повод. — Ключ тут есть? — спрашивает. — Есть, — отвечаю. Спрыгивает с коня, идёт ко мне. Форма казачья, офицерская. Кажись, сотник. Подходит, просит кружку. Даю. Зачерпнул воды, напился. — Хороша, говорит, водичка, аж зубы ломит. — Далеко, спрашиваю, направились? — В Петербург, говорит. Ну, думаю, за дурачка меня принимает. Прикидываюсь, будто верю. — В Петербург? А откуда? — Из Благовещенска. — Да, трудненько будет добраться. — Ничего, доберёмся, говорит. Отдаёт мне кружку, идёт к коню и вскакивает в седло… Я просидел в кустах до темноты, потом подался в Нижнеудинск. Там добыл денег, достал паспорт, приоделся. Дальше уж не пешком продвигался, а нанимал ямщиков. Мчали меня вихрем. Потом вышли деньги, и я застрял в Перми. Живу, кое-как перебиваюсь, жду подходящего случая, чтоб добыть денег да махнуть дальше. И вдруг пошла молва: едет из Благовещенска в Петербург офицер Пешков. Он ещё только за Урал перевалил, а слава уж по всей России пробежала. Везде о нём говорят, готовятся встречать, в газетах пишут. Я не дождался его в Перми. Достал денег и доехал до Валдая. Опять надолго застрял.
И тут увидел знакомого сотника. Но к нему было не подступиться. Окружила его толпа, женщины протискиваются к нему с цветами. Городской голова дарит валдайские бубенчики. Вот как он прославился!
Да, Пешков прославился. И не одни он. Фритьоф Нансен, пересёкший на лыжах Гренландию, всколыхнул весь мир. Взбудоражил он и Россию, многим вскружив головы. Появились люди, которым захотелось тоже как-то прогреметь. И пошло. Сотник Пешков едет восемь тысяч вёрст на коне, Иван Балабуха идёт тридцать восемь тысяч вёрст пешком, барон Келлескраус катит из Ковно в Сибирь на велосипеде, штурман Гилевич плывёт на байдарке из Петербурга в Астрахань, казанский мещанин Сейфулин кладёт на обе лопатки прославленного силача Фосса. Империя рукоплещет своим мужественным сынам, раздувает этот безвредный героизм, стараясь отвлечь молодёжь от опасных мыслей, а тех, кого отвлечь от таких мыслей невозможно, она гонит на каторгу и в ссылку. Рассказчик этого не говорил, до обобщений не поднимался, давал отдельные факты, рисовал, а выводы уступал тем, кто его слушал.
В этапе хватало и рассказчиков, и проповедников, и философов. Казанские политические на ночлегах только слушали да присматривались. Зато в пути, шагая в партии своей группкой, они говорили и спорили до хрипоты, не ощущая холода и не замечая, как проходят версту за верстой.
Много дала эта полуторамесячная дорога. Хочется поделиться впечатлениями с Катей, но что можно рассказать в подцензурных письмах? Надо просить её, чтоб побольше писала сама.
В камере стало светлее. Николай сел к столу, надел очки и, сбросив с правого плеча шинель, взял лист бумаги. И сильно вздрогнул, застигнутый пронзительным звонком. С досадой откинул лист.
Вспыхнула лампочка под сводчатым потолком. Он открыл «Эволюцию собственности» и повернулся к свету. За стеной глухо, как в могиле, закашлял сосед, в коридоре загремели дверями надзиратели, по балкону прошёл, тяжело ступая, выпущенный в уборную арестант с парашей, где-то в другом отделении раздался свисток старшего дежурного. Тюрьма проснулась, и по звукам можно читать её жизнь, как не раз приходилось это делать раньше, когда нечем было заняться. Теперь время дорого. Надо от всего отвлечься, сосредоточиться и работать, используя каждую свободную минуту. Итак, эволюция собственности. Что ты можешь ещё выдвинуть в подтверждение этой теории, профессор Летурно? Ага, доказательства уже иссякают, и ты начинаешь просто призывать человечество к прогрессу и усовершенствованию социальных отношений. Ну, призывами в этом упрямом мире ничего не изменишь. Движение народных масс — вот единственная сила, способная изменить существующие порядки.
Открылась соседняя дверь, кашляющий арестант, видимо, не приготовился к выходу, и надзиратель, подождав его несколько секунд, прикрикнул:
— Ну-ну, шевелись, рохля!
Арестант что-то сказал еле слышно.
— Поговори ещё у меня! — громче закричал надзиратель. — Пшёл быстрее!
Николай вскочил с табуретки, зашагал по камере. Нет, от этого не отвлечься. Надо проучить наглеца. Новичок, недавно заступил. Из армии. Молодые надзиратели покладистее и мягче пожилых, а этот с первых дней начинает показывать себя.