Валентайн
Шрифт:
— Отпустите меня! — прошептала Петра.
— Я тебя не держу. Ты вольна уйти. Но ты же сама не хочешь. Пойдем со мной. Назад, в прошлое. В то «когда», где твой сын еще жив.
Пели птицы... лимонные деревья сочились солнечным светом... блики света искрились на воде в бассейне... мелодичной тихое трррр... словно стрекот кузнечиков... трррр... трррр... трррр... музыка в наушниках мертвого мальчика.
Она почувствовала, как ее взяли за руку. Холодная гладкая рука, рука ребенка. Симона не сдвинулась с места, ее руки были сложены на коленях.
— Кто ты? — спросила она. — Это ты... Джейсон?
— Нет. Это дух-проводник.
— Кто ты? — повторила она.
— Сложно сказать. Я — порождение ночи; я — тьма; я — холод; я — нерожденная любовь и неумершая память.
Рука стиснула ее руку. Она почувствовала, как ее дернули вверх. И вдруг она оказалась там — во дворе у себя за домом, под струящимся жарким светом, а на дереве в саду висел ее сын, ее ребенок, его лицо было синим, шея вывернута под неестественным углом, и от него пахнет дерьмом и блевотиной, так что, даже если не видеть глазами, она все равно бы почувствовала, что он мертв, мертв, мертв. А птицы пели в ветвях.
— Джейсон... радость моя... — Она побежала к нему, горячие слезы жгли ей глаза, она плакала — как не плакала в тот день, когда нашла его мертвым. Потому что в тот день у нее не было слез. — Джейсон, почему ты оставил меня? Почему?
Тебе надо было сделать аборт, чтобы я вообще не родился. Сука!
Она подняла глаза. В первый миг ей показалось, что его губы шевелятся. С высунутого языка ей на лицо закапала слюна.
— Нет! — закричала она. — Выпустите меня отсюда... из этого сна...
И она сразу вернулась обратно в черную комнату. Симона сидела на месте, спокойная и безмятежная.
— Вы обманщица! — выкрикнула Петра. — Джейсон никогда бы мне не сказал такого — никогда, никогда, никогда!
Лицо Симоны скривилось в злобной усмешке. А ты когда-нибудь видела меня таким, каким я был на самом деле? Да еб твою мать, меня от тебя тошнит. Тоже мне, великомученица, жертва изнасилования. И этой херней ты пыталась удержать моего приемного папочку. Типа на жалость давила. А ты не знала, что, когда тебя не было дома, он меня бил смертным боем? Ремнем?
— О Господи, что ты такое говоришь... я убью его... я не знала, клянусь... я убью его, мерзавца... — Что все это значит? Откуда ей знать, что это правда? Слова, порожденные воспаленным воображением голливудского медиума... Она лихорадочно огляделась по сторонам и вдруг поняла, что она так и не вырвалась из того видения — они как бы накладывались друг на друга, черная комната со свечами и сад, залитый солнечным светом, сад, где висел ее мертвый ребенок, и она обнимала его, и пыталась его укачать, как в детстве — только не чтобы
он заснул, а чтобы он ожил, — и он был тяжелым-тяжелым, как мешок, набитый камнями, таким тяжелым, каким может быть только мертвый.Это все ты, мама. Я всегда знал, что ты хочешь, чтобы я умер. Чтобы меня не было. Ну давай, убей его. Тебе надо было бы сделать аборт. Чтобы я, блядь, вообще не рождался.
И он вытянул руки и обнял ее. Руки, тяжелые от свернувшейся мертвой крови. Очень тяжелые. Они обхватили ее, как тиски. Нечеловеческие руки. Жесткие и негнущиеся, как руки робота.
Ты думаешь, что я умер, но теперь я тебя не отпущу... никогда...
Его язык то высовывался изо рта, то опять убирался, как у змеи. Его глаза закатились. Он стиснул ее в непотребных объятиях, и она почувствовала, как его холодный язык облизывает ее щеку, холодный, и мокрый, и пахнущий компостом... как этот язык раскрывает ей губы и лезет ей в рот... и тошнота подступает к горлу...
Ведь ты же любишь меня, правда, мама? Мама, мама... давай поебемся... мама, давай поебемся, давай...
— Нет! — закричала она. Видение померкло. Она вдруг поняла, что ее обнимает Симона. Закатившиеся глаза старухи уже вернулись в нормальное положение, и ее пустые зрачки мерцали, как отшлифованные камни.
— Ты не мой Джейсон... это обман... грязный трюк!
Только теперь до нее дошло, что она заливается слезами. Лоб покрылся испариной. Сердце в груди колотилось так, что казалось, оно сейчас выпрыгнет. Господи, поскорее бы это все закончилось. Но старуха, похоже, не собиралась пока выходить из транса.
— Джейсон? — тихо спросила Петра.
Испугалась, да? Это был голос Джейсона. Абсолютно точно. Голос подростка — голос, который только-только начал ломаться, грубый и хрупкий одновременно. Когда я был жив, у меня как-то не было случая воплотить свой эдипов комплекс.
— Симона вытащила тебя у меня из сознания, слепила тебя из моей вины, вины, от которой я так и не избавилась.
Да неужели?
У нее во рту все еще был привкус смерти. Она высвободилась из объятий Симоны. Старуха не попыталась ее удержать; она снова уселась в позе лотоса. Петра ждала, что будет дальше.
И тут опять зазвучал голос другого мальчика, мелодичный, напевный:
— Не печалься, Петра. Он был с нами еще так недолго. Он полон горечи и обиды. Но боль пройдет — и его боль, и твоя.
Она снова почувствовала его руку в своей. Но теперь все стиралось... тускнело... Симона медленно открыла глаза, словно проснувшись от тяжелого и глубокого сна.
— Да, пока ты не ушла, — сказала Симона. Она улыбалась, как бы и не подозревая о тех кошмарах, которые она извлекла из подсознания Петры. — Подай мне, пожалуйста, мою сумку. Вон там, на журнальном столике, у тебя за спиной... и не обращай внимания на жаровню, просто сдвинь ее в сторону. Мой дух-проводник хочет, чтобы ты кое-что взяла...
Петра встала, словно в каком-то оцепенении, и подала Симоне ее кожаную сумочку от Гуччи. Симона достала визитную карточку.
— Вот, — сказала она. — Он хочет, чтобы ты это взяла. Сказал, что там ты найдешь исцеление. И ответы на те вопросы, которые тебя мучают. Неожиданные ответы.
На карточке было написано:
Центр психологической помощи Сан-Фернандо-Валей.
Там же был адрес в Энчино. Скорее всего новомодное заведение «эксклюзивной» психотерапии по сто долларов в час. Интересно, подумала Петра, может быть, у Симоны там доля акций.