Валентин Серов
Шрифт:
Здесь, в Домотканове, стирались остатки мальчишества, здесь подготовлялся Валентин к тому, чтобы почувствовать свою ответственность художника перед народом.
«У меня мало принципов, но зато они во мне крепко внедрились», — любил повторять Серов. А принципы эти были такие: предельная честность и прямота во всем — ив жизни и в творчестве. Верность своему делу и своему народу. Полное отсутствие низкопоклонства и подобострастия. Стремление помочь всякому, кому это нужно на самом деле. Формированию этих принципов помогла жизнь в Домотканове, непосредственное общение с народной Россией и влияние пуритански честных и самоотверженных родственников.
В Домотканове Серов много работает. Вся окружающая именье местность мила его сердцу, и он готов в любое время рисовать тихие среднерусские пейзажи, «серенькие» ландшафты,
На его деревенские этюды начинают находиться покупатели, которые рады за небольшие деньги приобрести работы талантливого, многообещающего юноши, о котором все больше начинают говорить в Москве.
Серов как-то, смеясь, заметил Дервизу:
— Не знаю, Вольдемар, приносит ли Домотканово тебе доходы, мне оно положительно приносит!
От Дервизов Валентин уехал в июле. Из Москвы Савва Иванович немедленно увлек его в Абрамцево. Там ставился «Черный тюрбан» — восточная фантазия в двух действиях с музыкой и танцами. Антону тут же вручили роли: моллы Абдерасуля, воспитателя принца Юсуфа, затем одного из феррашей, арабского коня, который ржет за кулисами, и пары египетских голубков, что воркуют под окном героини. Кроме того, он и Ильюханция должны были написать декорации. Трудиться пришлось не покладая рук. Зато спектакль, который был назначен на день рождения хозяйки дома, прошел блистательно.
Народу, как всегда, у Мамонтовых было много. Кое-кого Антон успел зарисовать, несмотря на свою занятость. Так в его альбоме появилась характерная голова мамонтовского соратника по железнодорожным делам инженера-технолога Константина Дмитриевича Арцыбушева. Не раз Серову приходило на ум, что мир необычайно тесен. И он, конечно, был тесным, этот мир передовой русской интеллигенции. Если даже в Петербурге очень многие знали друг друга, а не знали, так слыхали, были связаны через родных, знакомых, то особенно разительно это было в Москве, где и народу-то жило гораздо меньше и связи поддерживались теснее. Одной из таких удивительных встреч, подтверждающих, что мир действительно тесен, была встреча с Арцыбушевым. Он оказался старым знакомым Антона. Когда-то под Мюнхеном в Мюльтале, в бытность свою студентом, Арцыбушев учил маленького увальня Тошу плавать, грести, управлять лодкой, деятельно старался уничтожить в мальчике следы «бабьего воспитания». Сейчас они встретились «на равных» — молодой художник и не особенно молодой инженер. Антон со злорадным удовольствием запечатлел на лице Арцыбушева выражение напускной суровости и придал его голове некоторую демоническую ершистость. Возможно, это было то самое выражение, с которым Константин Дмитриевич заставлял Тошу проплывать заданную дистанцию.
Амбрамцево опустело только к поздней осени. Антон любил эту пору. Он часто наезжал в тихий дом, где не было слышно уже детских голосов, где бесшумно двигались спокойные деловитые женщины — Елизавета Григорьевна и Елена Дмитриевна Поленова. Несмотря на непогоду, на сумрачное небо, на моросящий дождик, Серов уходил на целые дни в парк или в поля — писать, рисовать, а то и просто так, побродить.
В эти осенние наезды он писал свой замечательный абрамцевский «Прудик». Не тот прославленный домоткановский «Заросший пруд», который висит в Третьяковской галерее, который все мы знаем по тысячам репродукций и который появился на свет через два года, а другой, маленький «Прудик», как бы этюд к тому, большому. Он не менее поэтичен. Деревья так же заглядывают в воду, но не заросшую, а чистую, зеленоватую, как зеленовато и небо над ними. В прудик протянуты мостки такие старые и гнилые, что на них страшно ступить, но они нужны как память о человеческом существовании, которое проходит где-то вдалеке от этого заброшенного места.
Тогда же написана им и «Осень» — полуоблетевшие деревья над ригой, крытой соломой, высокое холодное предвечернее небо, и в этой выси одинокая птица…
А на память о зимних поездках в Абрамцево остались два чудеснейших пейзажа — абрамцевская церквушка, возвышающаяся среди зимнего леса, и сама усадьба в голубых, сияющих на солнце снегах.
Каждый его новый пейзаж, каждый новый портрет, каждый новый этюд по-новому радует. Все интереснее цветовое разрешение вещи, все более сложные живописные
задачи ставит перед собой художник, и не только ставит, но и решает. От этюда к этюду, от наброска к наброску, от рисунка к рисунку растут понимание, мастерство, смелость.Но вот полузамерзший Антон притаскивает из лесу подрамник с новым этюдом, а он еще лучше последнего, написанного только вчера. Только один русский художник в этом возрасте шел такими же семимильными шагами и мог потягаться с Серовым успехами — это Федор Васильев, пролетевший, как комета, по небу русской живописи Дай бог, чтобы Антона миновала его лихая судьба!..
И как назло, на этюдах Антон жестоко простудился — опять очередная история с ушами. Мамонтовский дом в тревоге. Все рвутся сказать ему ласковые слова. Но, конечно, больше всего внимания и нежности видит он от своей второй матери — Елизаветы Григорьевны. Так много внимания, что он до самого выздоровления даже не дает знать о болезни Валентине Семеновне. Не надо возбуждать ревности в матерях…
Но болезнь — это только неприятный эпизод. Жизнь очень насыщенна — тем более в шумном, многолюдном мамонтовском доме. На носу рождество, Новый год, крещенье. Опять спектакли, живые картины, маскарады. Антон, едва поднявшийся с постели, неважно себя чувствует и совсем не так уж тянется ко всем этим развлечениям, как это кажется издали Леле Трубниковой. Но положение придворного художника Саввы Великолепного обязывает.
К счастью, в эту зиму удается быть немного подальше от блистательного вертепа на Садовой-Спасской. Три молодых художника — Илья Семенович Остроухов, Николай Сергеевич Третьяков и Михаил Анатольевич Мамонтов сняли на Ленивке большую мастерскую и зазвали к себе Серова. Все трое люди очень обеспеченные. Для них не важно — профессионалы они или дилетанты. Эго вопрос жизни для одного Серова, который, кстати сказать, самый младший из них. Но он приглашен не только как близкий друг, но и как бесспорный авторитет, как человек, начинающий приобретать имя. Не зря же он экспонировался на Периодической выставке! Правда, впервые. И не бог весть чем — портретом д’Андрадэ. Но все же его отметили.
Жизнь в мастерской богемная. Постоянные гости: Костя Коровин, милейший Сашенька Головин — проповедник французского импрессионизма, лирический Исаак Ильич Левитан, заглядывающий в душу своими бархатными глазами. Появляются в мастерской и «взрослые» — Мамонтов, Поленов. Бывают и добрые приятельницы художников. Здесь так разветвлены родственные связи, что даже чопорная московская буржуазия не может придраться, если, например, в мастерскую забегают двоюродная сестра Третьякова «Маша Федоровна» Якунчикова или Татьяна Анатольевна Мамонтова, по которой вздыхает Ильюханция. В мастерской весело, но здесь в основном работают, и первый работяга — Антон.
Мастерская очень пригодилась Серову прежде всего потому, что в ней он мог принять заказ на роспись потолка в именье Селезневых. Невесте он пишет по этому поводу: «Буду писать плафон — потолок. На четырехаршинном холсте буду изображать бога солнца Гелиоса, взлетающего на золотой колеснице с четырьмя белыми конями, сдерживаемыми прислужницами бога. Эскиз уже написан, я, и кто видел, тому нравится, я сам, повторяю, доволен. Эскиз уже утвержден заказчиком — на днях получаю задаток. За работу получу тысячу рублей. К маю должна быть готова картина. Силы для ее выполнения я чувствую достаточно. Буду работать ее в нашей мастерской. Про нее ты, вероятно, слыхала. Там мы пишем с натуры, там завтракаем, там же с учителем фехтования гимнастируем — одним словом, почти целый день проводим там».
Серов чувствовал всю надуманность сюжета, обусловленного жанром, но все же писал с увлечением, которое наверняка подогревалось еще и надеждой на поездку за границу. Эта поездка в Италию весной, когда там все цветет и распускается, лелеялась всю зиму. Много позже Серов сказал Игорю Эммануиловичу Грабарю по поводу этого плафона: «Даже вспомнить тошно…» Но друзья восхищались и, боясь, как бы Серов не сбавил темпы и не спутал планы поездки, надумали взять с него расписку: «Серов при благородном свидетеле Н. А. Бруни дал честное слово, во-первых, что он кончит плафон 27 (двадцать седьмого) апреля 1887 года; во-вторых, в том, что до 1 мая (первого мая) оного же года он в нашей компании, если она состоится, уедет за границу в путешествие.