Валерий Брюсов
Шрифт:
На холодном рассвете «недвижные дома, — как тысячи могил». И великолепная строфа:
Там люди-трупы спят, вдвоем и одиноко,То навзничь, рот открыв, то ниц — на животе.Но небо надо мной глубоко и высоко,И даль торжественна в открытой наготе!Поразительно описание старой, купеческой Москвы: амбары, кули, подвалы, конторки, звон денег, половые, купцы, ломовые. Этот затхлый и жестокий мир исчезнет, на месте его воздвигнутся здания из стали и стекла.
Но страшный город — рок поэта. Ненавидя это жадное и грязное чудовище,
Тревожен сон города: по темным улицам бродят призраки детей, стариков, девушек; гремят фабрики, свистят вдали паровозы.
О, демонов оклики! Ваши свистки, паровозы!Ярко загораются окна вертепов.
Но пробуждается разврат.В его блестящие приютыСквозь тьму по улицам спешатСкитальцы покупать минуты.Ночью сны смешиваются с явью: в девушке, сходящей с конки, поэт вдруг узнает царицу:
Да! я провидел тебя в багряницеВ золотой диадеме…Женщина, прошедшая мимо него по тротуару, опьяняет его «невозможной» мечтой.
Она прошла и опьянилаТомящим запахом духов,И быстрым взором оттенилаВозможность невозможных снов.Сквозь уличный железный грохот,И пьян от синего огня,Я вдруг заслышал жадный хохот,И змеи оплели меня.От этой «Прохожей» Брюсова протягиваются таинственные нити к «Незнакомке» Блока.
Брюсов начал писать стихи в «надсоновскую» эпоху. Казалось, что русская поэзия поражена старческим склерозом. Печальный чахоточный юноша Надсон привил ей свой недуг: бессильные порывы к «идеалу», неясное томление, упоение гибелью, «гражданская скорбь» и жалобы на скучную жизнь были привычными лирическими темами. Поэт был бесплотным духом, земля — царством теней, любовь — декламацией о возвышенных и отвлеченных чувствах. «Декаденты» выступили бунтовщиками против поэзии угасания и умирания. Бальмонт и Брюсов отважились «омолодить» поэзию, влить в ее жилы горячую кровь. И им удалось победить «упадок» и извлечь томную анемию fin de si`ecle. Вот почему в стихах их господствует эротическая тема. В «реабилитации плоти», борясь с прошлым, они доходили нередко до безвкусия и цинизма. Но как бы ни были несовершенны средства — цель их была исторически оправданна. Рассудительный и холодный Брюсов считал своим долгом воспевать страсть, сладострастие, эротическое безумие. Делал он это сознательно и последовательно. Можно сказать, что он был эротичен принципиально. В восьмой книжке «Весов» за 1904 год он добросовестно излагает свою «теорию страсти». «Страсть, — пишет он, — это тот пышный цвет, ради которого существует, как зерно, наше тело, ради которого оно изнемогает в прахе, умирает, погибает, не жалея о своей смерти. Ценность страсти зависит не от нас, и мы ничего не можем изменить в ней. Наше время, освятившее страсть, впервые дало возможность художникам изобразить ее, не стыдясь своей работы, с верою в свое дело. Целомудрие есть мудрость в страсти, сознание святости страсти. Грешит тот, кто к страстному чувству, относится легкомысленно».
Брюсов «ценит» эротику как новую литературную тему, как новую возможность для творчества художника. В своих книгах он варьировал ее на тысячу ладов — и с большим упорством. Он измерял, взвешивал, наблюдал, рассуждал там, Где надо было только чувствовать. Поэтому от всех его «сплетений тел», и «страстных содроганий» веет убийственным холодом. Об этом проницательно пишет З. Гиппиус: «Прославление так называемой „любовной“ страсти, эротика— годится во все времена. Мертвенный холод Брюсова в этой области достаточно ощутим и в стихах. Кстати сказать, ни у кого нет такого количества „некрофильских“ стихов, как у Брюсова. На той „среде“ Вяч. Иванова, где мы единственный раз в 1905 году встретили Брюсова, вышел забавный случай. Брюсов, когда до него дошла очередь, прочел целый цикл… некрофильских стихотворений. Наконец— монотонный и очень внятный, особенно при общей тишине, ответ Сологуба: „Ничего не могу сказать. Не имею опыта“».
В «Urbi et Orbi» эротизм господствует. В стихотворении «L'ennui de vivre» страсть к женщине изображается поэтом как страшный рок, как «могильного креста тяжелый пьедестал».
О, да, вас, женщины, к себе воззвал я самОт ложа душного, из келий, с перепутий,И отдавались мы вдвоем одной минуте,И вместе мчало нас теченье по камням.………………….Я отдал душу вам — на миг, и тем навек.………………….И я влеку по дням, клонясь как вол,Изнемогая от усилий,Могильного креста тяжелый пьедестал:Живую груду тел, которые ласкал,Которые меня ласкали и томили.Жуткий образ вечного любовника, который, «клонясь как вол», влачит за собой «груду» женских тел! В прикованности к страсти, действительно, — злой рок Брюсова: он одержим сладострастием и не знает любви, порабощен женщиной и глубоко ее презирает. Он — палач и жертва: холодный экспериментатор любви. В отделе «Элегии» Дон-Жуан прославляет страсть как таинство, хулит ее как позор и ужас, упивается грехом, содрогается от наслаждения и отвращения. Эффектно подчеркнуты противоположные полюсы страсти: богоподобие и звериность.
Страсть — таинство, мистический «путь в Дамаск».
Губы мои приближаютсяК твоим губам,Таинства снова свершаютсяИ мир, как храм.Страсть — распятие на кресте; он знает, что она ведет его на казнь, но целует ее руки «в сладострастной безмерности». Чувство греха обостряет «тайну» страсти:
Альков задвинутый, дрожанье тьмы,Ты запрокинута, и двое мы.И к телу тело нам прижать не стыд.Грехом соделанным душа горит.В «таинствах ночей»— дьявольская ложь: ни слияния, ни счастья — вечное одиночество и бессилие; в страсти:
Есть только смутная алчбаДа согласованность желанья,Да равнодушие раба.Умирая, он вспомнит о своей любви:
Весь круг бессилия и счастья,Все дни, что вечностью прошли,Весь вещий ужас сладострастья,Вся ложь, вся радуга земли.Когда проходит желанье, открывается «бедная нагота» тела, бесстыдно простертого на постели. И тогда хочется убить сообщницу преступления, осквернившую храм поэта «позором соучастья», и рука сжимает отравленный кинжал. Дон-Жуан пресыщен и неудовлетворен— он соблазняет и бросает, идет дальше «к ужасу новых границ».
Вы, опаленные яростной страстью,В ужасе падали ниц,Я, прикоснувшись к последнемусчастью,Не опуская ресниц,Шел, увлекаем таинственной властью,К ужасу новых границ.Об этом «ужасе» намекает стихотворение «In hac lacrimarum valle» — чудовищное измышление брюсовской фантазии. Усталый от женщин, поэт уйдет в горы и там будет резвиться с нимфами и зверями:
Повлекут меня с собойК играм рыжие силены:Мы натешимся с козой,Где лужайку сжали стены.На «козе» развитие эротической темы обрывается. Дальше идти было некуда.
Особое место в сборнике занимают «Баллады». Брюсов создает новый жанр лирического монолога в экзотической рамке. В центре каждой баллады стоит «она». Она — царица, царевна, гетера, дева, всегда «прекрасная», «прекраснейшая». Он — юноша всегда красивый, мужественный и страстный. Герои окружены рабами, невольниками, эфиопами, светильниками. Напряженное, патетическое действие строится на контрасте: свет— тьма, царица — раб, ангел и «две дщери тьмы». В. Жирмунский [11] очень убедительно показал, что цель поэта — создать высшую напряженность эмоционального тона; для этого он усиливает звуковую стихию речи, умножает повторения, анафоры, ассонансы, аллитерации; нагромождает эффектные эпитеты, напряженные слова. Очень любопытен эротический словарь Брюсова: страсть-таинство, тайна, чудо, чары, бред, грезы, мечта, сон, а в другом плане, страсть-дрожь, содроганье, пламя, опьянение, муки, пытки, стоны, яд, отрава, кровь. В этом бурном лирическом потоке слова теряют свой точный логический смысл. Поэт преспокойно может сказать: «свет вошел в душу тенью» или «и не исчерпано блаженств» (?). Ему достаточно создать впечатление эмоционального напряжения; он действует магнетически.
11
В. Жирмунский. «Валерий Брюсов и наследие Пушкина». Петербург, «Эльзевир», 1922.