Вальс с чудовищем
Шрифт:
Он сознавал, что, как главный герой, неотвратимо следует на чужом автомобиле к центру и главному действию романа: отпуск кончился, оказался бездарно растрачен на чужую нежеланную женщину, и теперь приговоренный – узник говорения, возведенных вокруг него словесных обстоятельств – возвращается в свою постылую тюрьму. И внезапно Антонов понял, что больше просто не в силах служить для автора оптическим прибором, видеть для него (для нее!) все эти светоносные чадные улицы, нереальные от солнца автомобили, похожие плавким блеском на стеклянные елочные игрушки, трех красивых девушек, их общий, в складку, длинноногий шаг по тротуару, складные и раскладные перемены на рекламном щите, предлагающем шампунь. Антонов страстно желал, чтобы автор оставил его наконец в покое, дал бы побыть одному – пусть даже в соседстве фальшивого друга и мнимой возлюбленной, теперь сидевших так, как сидят на комоде декоративные куклы. Внутри у Антонова все дрожало. Он не мог совладать с этой мелкой, горячей, постыдной дрожью, не мог умять, задавить ее в своем человеческом, а не романном естестве. Он закрывал глаза и переглатывал, но и в светящейся алой темноте не в силах был вообразить, что ожидает его в конце путешествия.
Собственно, никто не мешал Антонову надеяться на лучший исход – даже на полное выздоровление жены (все равно законной жены!). Но сжавшийся Антонов болезненно понимал, что автор был бы не автор, если бы не приготовил для финала какого-нибудь трагического события, – и все, что он, Антонов, прожил до сих пор, неявно содержало эти кропотливые приготовления, так что теперь, уже на полпути к больнице, даже и сам сочинитель, потерявший волевой контроль над течением
На секунду ему, погруженному в плывущую магму под крепко зажмуренными веками, действительно помстилось, будто он остался совершенно один; разлепив глаза, Антонов осторожно осмотрелся. Рядом с ним бесчувственно покачивались две большие матерчатые куклы, то наваливаясь на него неживым и легким ватным весом, то выпрямляясь на повороте, глядя вперед накрепко пришитыми стеклянными глазками. У куклы-мальчика по имени Валера лицо для изображения морщин было простегано на манер одеяла машинной строчкой, у куклы Наташи с ноги упала туфелька и кое-как сработанная ступня походила на полотняный валенок – зато и туфли, и сумка, и бриллианты на растопыренных пальцах, и лежавший в сумке револьвер были самые настоящие. Впереди Антонов видел два неодинаковых по цвету велюровых затылка и пухлое плечо с вышитым гладью синеньким цветком. Должно быть, эти передние болванчики были заводные – они то и дело поворачивали друг к другу похожие на варежки толстенькие профили, и эти одновременные повороты были как-то согласованы с короткими, туда-сюда шатаниями руля, с поворотами и кренами наружного пейзажа, производившего при помощи столбов простейшие арифметические действия и странно поводившего вывесками, как бы переставляя невидимые ударения в квакающих, окающих, аукающих словах. Фасады одинаковых домов напоминали ткань, которую измеряют, плавно обкручивая вокруг деревянного метра (Антонову даже показалось, будто он слышит глуховатый стук подпрыгивающей на прилавке штуки материи, из которой на самом деле сшит весь этот приблизительный кукольный мир); вот мелькнул в полотняной палатке игрушечный продавец, балансирующий на весах какую-то желтую горку и пешечки гирек, и другой продавец, несколько более облезлый, демонстрирующий, среди ярких коробочек и тряпочек, миниатюрный карточный фокус. Вероятно, в основе всего лежал единый простенький механизм, крутившийся на нескольких стерженьках: казалось, стоит всмотреться повнимательнее, и поймешь, как он работает, вычислишь нехитрую периодичность действия игрушки. Впрочем, один разок марионетки попытались ожить: движения их бескостных, рыхло набитых рук напомнили Антонову перистальтику кишечника, и его едва не вывернуло, когда из суконного рта Валеры полез живой, мускулистый, похожий на лилово-розовый кактус, отвратительно мокрый язык.
Справившись с дурнотой, он сообразил, что бутафорский автомобиль движется уже по территории больницы: справа возникла очень правдоподобно сделанная психушка, на крылечке кукольная доктор Тихая, великоватая для дверей и окон, достающая капроновой прической до второго этажа, выполняла с механической расстановкой что-то вроде балетных упражнений, могущих быть воспринятыми и как пригласительные жесты. Тут же, в шерстяном свалявшемся ворсе газона, располагались игрушечные Достоевский, Чехов и Наполеон: на последнем красовалась свернутая из газеты треуголка, светлое шелковое брюшко полководца напоминало кошачье, а маленькая дамская нога, обутая в демисезонный сапожок, символически попирала детское измятое ведро. Вдруг механизм издал негромкий стонущий скрежет и замер: застыла, как корзина, с округленными полными руками над головой доктор Тихая, болванчики на передних сиденьях недоповернулись друг к другу, их клиновидные улыбки не достигли симметрии. «Приехали», – сам себе сказал Антонов и глубоко вдохнул шерстяной пронафталиненный воздух платяного шкафа или сундука. Зачем-то погладив себя по смокшей лысине, он неуверенно подергал дверной рычажок: неожиданно дверь подалась, и первое, что увидел Антонов, ступив ногою в нитяную и лоскутную траву, была приколотая острыми булавками к какой-то тесемке мелкая бабочка, совсем невзрачная с изнанки, где среди резких псевдолиственных прожилок проступали как бы прорисованные простым карандашом лицевые каемки, круглые глазки. Вдруг, почуяв на траве надвигавшуюся, будто колючая щетка, антоновскую тень, бабочка снялась, закувыркалась в воздухе, точно кто дул на нее, как на пламя свечи, – и как только до Антонова дошло, что бабочка живая, на него нахлынули звуки, краски, воздух широко раскрылся во множестве запахов, в пышности нагретого кислорода. Наталья Львовна стояла по ту сторону машины, заглядывая в раскрытую пудреницу, с ярким отсветом круглого зеркальца на пудреной щеке, бодрый Валера жестами регулировщика встречал подкатывающий с деликатным шорохом огромный джип, откуда сразу выскочил вперед кроссовками плотненький боец. Все происходило на самом деле, не осталось и следа недавнего абсурда. «Я думаю, чего это он выбросил на ходу, – деловито проговорил боец, вытирая о штаны и подавая Валере роман, набравшийся при падении какого-то сорного сена. – Я подумал, ага, разбираться едем, мало ли что, взял да подобрал». – «Умница, – брезгливо похвалил Валера молодцеватого геракла и иронически покосился на Антонова. – Так я возьму почитать? Мне тоже интересно, что сегодня издают». Антонов коротко кивнул. Его разрешения, собственно, не требовалось, Он мог только оценить деликатность бывшего врага, оказавшегося все равно своим среди бескнижного, все более пустеющего мира, окутанного тонким сизым маревом болотного пожара. Больничные двери гордо высились перед Антоновым на белом крыльце; оставалось только войти.
XXVI
Пo-моему, всем уже понятно, что сейчас произойдет. От романа, чью толщину усталый читатель наверняка промерил на глазок в шершавых, как распил доски, бумажных сантиметрах, чей верхний угол, шуркая, завил нетерпеливым пальцем, остались какие-то жалкие две странички, которые можно держать большим и указательным, будто крылья пойманной бабочки, не нащупывая между ними ничего, кроме плоской черно-белой пустоты. Наберитесь терпения: осталась только бумага, которую при желании можно считать оберточной. Может, это и всего-то одна страничка, тем более бесплотная, что несет на весу, почти на воздухе, две стороны остаточного текста; может, ее, эту бестелесную вещь, стоит просто уничтожить, вырвать и смять в легкий угловатый ком, утешительно похожий на игрушку. В общем, кто не хочет, тот пусть не дочитывает; я же считаю необходимым до конца остаться рядом со своим героем, который сейчас поднимается на четвертый этаж хирургического корпуса, потрясенный фактом, что совершенно забыл и про памперсы, и про смешанный с водкой гигиенический шампунь. Впрочем, сквозь этот житейский стыд и сквозь жалкую, слабую радость (бледное подобие той, с какою Антонов, бывало, плыл на свидание со своей неверной первокурсницей) просвечивает, будто сквозь наполненную млечной нежностью бумагу, какая-то остановившаяся правда, подозрительно похожая на зеркально вывернутое, набранное
невиданным шрифтом (каждая буква будто лента Мёбиуса) слово «Конец».На четвертом этаже дежурная медсестра – уже не вчерашняя, похожая на Володю Ульянова, а новая, с, плохо завитой челкой, лезущей в квадратные очки, – вдруг испугалась Антонова точно так же, как давеча Наталья Львовна, и так же побледнела, отчего веснушки, крупные, будто пупырышки мимозы, букетом проступили на усталом личике. Нечувствительно отделившись от общества, сразу набившегося в палату номер четыреста шестнадцать, Антонов тупо подергал Викину дверь, потом рванул сильней, ощутив ее форму высокого и шаткого прямоугольника, – но дверь стояла перед ним точно примерзшая к стене. Собственно, Антонов знал заранее, что так оно и будет, и теперь любые обычные обстоятельства, могущие удовлетворительно объяснить отсутствие Вики в палате, представлялись ему чем-то таким же недостоверным и фантастическим, как, например, оправдания студента, завалившего зачет. «Мы не могли до вас дозвониться… – услышал Антонов за спиною дрожащий, в несколько ниточек, голос медсестры. – Понимаете, у больной началась аллергия на лекарство. Понимаете, Ваганов приезжал, но опоздал. Было поздно. Только хочу сказать, что больная не мучилась и не приходила в сознание, она не знает, что умерла». Бедная медсестричка, которую Антонов готов был пожалеть, потому что сейчас, в этот лишенный тверди миг, можно было пожалеть (или казнить) любого и не ошибиться, говорила что-то еще; из соседней палаты тоже слышались бубнящие толстые голоса, среди которых единственный женский казался чище и ценнее остальных. «Я хотел бы увидеть… побыть…» – тоже произнес Антонов довольно отчетливо. «Конечно, конечно, – заторопилась медсестричка. – Вообще-то не полагается, но профессор сказал, когда вы приедете, чтобы вам помогли и все такое… Вам накапать успокоительного?» – «Нет, я не хочу», – еле слышно ответил Антонов, чувствуя, что пол под его ногами, чтобы облегчить ему первые шаги от этой запертой двери, приобрел ощутимый уклон.
Дверь в соседнюю палату была приоткрыта. Щурясь от мелкого тика под левым глазом, где словно билась и мешала смотреть какая-то жгучая мошка, Антонов заглянул туда и увидел из всех столпившихся только двоих. Центром композиции был хозяин ЭСКО, уже облаченный в пижаму из того же богатого шелка, что и царские покровы на его домашней кровати, навсегда зараженной теперь абсурдными снами Антонова. Хозяин что-то говорил врастяжку, сильно перекашивая серое лицо, словно держа во рту тяжелый угловатый камень, и по каким-то неуловимым признакам Антонов определил, что тот еще не знает о смерти своей легкомысленной спутницы, тоже по-своему близкого человека. Зато Наталья Львовна, боком сидевшая у изголовья мужа, почти лежавшая головою на его подушке, вслушиваясь в гнусавые, как бы пьяные фразы, знала все, потому что звонила в больницу из офиса и разведала, что муж ее может говорить. Вероятно, та малая доля тепла, что возникла между Антоновым и этой женщиной (не в шелковой постели, а когда они собирали сопливыми тряпками неисчерпаемый, как море, витаминный шампунь), испарилась немедленно при непрошеном добавочном известии, вдруг потребовавшем от Натальи Львовны непонятных дополнительных усилий. Кто-то (должно быть, автор) подсказывал Антонову, что через небольшое время Наталья Львовна будет страстно каяться в несчастной слабости и эгоизме (считая их своими чисто женскими чертами) и ими объяснять все то плохое, что с ней еще произойдет. Но сейчас Антонов знал, что револьвер не выстрелит. Бежевая сумка с револьвером стояла на полу, притираясь к ножке хозяйской кровати, будто ласковая кошка, а Наталья Львовна ворковала над стариком, пытаясь засунуть в перекошенный рот чайную ложечку с кокетливым кусочком какой-то еды.
Мимо. Хорошо, что никто не обратил внимания на замешкавшегося Антонова, хорошо, что никто из палаты его не окликнул. По коридорам и лестницам, в совершенстве похожим на коридоры и лестницы психушки, Антонов почти бежал за белой как снег медсестрой и сильно шаркал дырчатыми туфлями, потому что все полы и ступени шли под уклон, а цель была, как видно, глубоко внизу. Некоторое (неопределенное) время их путь лежал по кафельному подземному переходу, где квадратные колонны напоминали большие холодильники, а искусственный свет полосато выкладывал потолок, и самые чахлые трубки были как резервуары перьевых авторучек, в которых кончились и высохли фиолетовые чернила. Около стены, в инвалидном кресле, похожем на прооперированный велосипед, сидела в сгорбленном ожидании пожилая пациентка: ее пятнистый байковый халат напоминал промокашку, по длинному разрушенному лицу струилась старость, на коленях ее лежала разбухшая история болезни, где на грубой корке, вероятно, была написана как бы концентрированным соком этого чернильного места ее прижизненная фамилия. Все это сильно смахивало на реальную жизнь – только в этом переходе никто не подавал инвалидам денег, и Антонов тоже проскочил мимо поклонившейся старухи, ничего не выудив из переболтанного кармана.
Далее был уже только искусственный свет, то синюшный, то желтый, пригорелым подсолнечным маслом заливавший несколько железных дверей, – и из-за той, которую с лязгом открыла на звонок какая-то небритая, соленым самцовым здоровьем пышущая личность, выплыл тошный сладковатый запашок и вкрадчиво стал пропитывать для начала ткань антоновской рубахи, смазывать Антонову ноздри слоем жирной белой мази, не дающей дышать. «Вы посидите вот здесь», – заботливо сказала медсестричка, направляя деревянного Антонова в служебную комнату-пенальчик, где не было ничего ужасного, кроме удобрявшего липкий запашок сытного духа вареной колбасы. Все-таки Антонов успел увидать через чье-то плечо длинный кафельный зал, напомнивший ему общественную баню: там на тусклом цинковом столе лежало, будто мыло, облепленное приставшим волосом и измятое огромной пятерней, голое тело тощего мужика; соседний стол пустовал, и другой, живой и кое-как одетый мужичонка охаживал кровянистый цинк прыщущей струей из черного шланга, чьи лоснистые кольца норовили перевернуться с боку на бок на мокром полу, а пена на столе урчала, словно вздутые кишки. Медсестричка торопливо отвела Антонова от опасного проема и, потянув его вниз за тяжело висевшую руку, усадила на кушетку. Некоторое время Антонов так и сидел, бездумно глядя то на свои неодинаково завязанные ботинки, то на обшарпанную тумбочку, усыпанную крошками батона, то на металлический бачок с намалеванным синей краской словом «Процедурная».
Наконец издалека донесся грохоток раздрызганных колес, и длинная каталка с накрытым чистой ломкой простынею невозможным грузом въехала к Антонову, отгородив его от мертвых и от немногочисленных живых. Благоговейно, словно фату от лица невесты, Антонов отвел от лица покойной воздушную простыню. Он хотел бы еще раз жениться на Вике, если бы только это было возможно. Волосы ее, нового для Антонова парикмахерского оттенка, уже успели сваляться, как хранившаяся дома войлочная девичья коса. От носа, заострившегося, будто грубо заточенный карандаш, легли незнакомые тени. Лоб ее, обтянутый смертью до выпуклого лоска, был холоден глубоким холодом лампы, в которой выключили электричество. Странно было представлять, что теперь под этим лбом не текло ни единой мысли, что там теперь стало темно и плотно, как в любом куске неживого вещества, не знающего внутри, что он представляет собою снаружи, не знающего, что сделано из него для зрения живых. Кто-то глазел на Антонова из проема условных дверей, и он догадался, что, как на свадьбе, здесь обязателен прилюдный поцелуй. У мертвой Вики натянутая верхняя губа приоткрывала передние зубы, сильно пожелтевшие с позавчерашнего утра, и Антонов, склонившись, почувствовал, что один ее резец шатается в гнезде.
Не было никаких особых отношений со смертью. С Викой, из-за отсутствия чувства времени лучше других способной переместиться живьем в пустотное будущее, смерть поступила точно так же, как с любым обычным человеком. Смерть не пощадила ее по знакомству, столь легкомысленно сделанному для устрашения любящих – может быть, недостаточно любящих, – недостаточно для этой юной женщины, способной, наверное, принять и выпить океан человеческих чувств. Теперь она уже ничего и ни от кого не могла принять. Мелко и горячечно дрожа, держа на весу подергивающийся краешек простыни, Антонов видел, что на мертвой Вике нет одежды, – видел в сумраке голое плечо, бывшее как-то живее лица, видел черный резиновый синяк там, где начинала подниматься маленькая грудь. Он, как никто другой, знал это простоватое, совсем деревенское тело, за последнее время чуть-чуть прибавившее плоти, как бы разварившееся в густом бульоне жизни; никакие открытия по части отношений Вики и шефа не могли изменить того, что все это было Антонову родным. Но теперь он понимал, что не смеет смотреть: