Вальсирующая
Шрифт:
– Наверняка вам будет любопытно, – не унимался мой ходячий справочник, обдавая собеседника алкогольными парами, – что шиитаке в Азии предпочитают мертвый кастанопсис, ну, на худой конец, сойдут для сельской местности монгольский дуб с амурской липой.
– …А между прочим, – он мне крикнул вслед, – лентинулы полезны от рака молочной железы!..
– О! Это нам как раз подходит, – заметила Искра, прослышав о моем знакомстве.
Мне было лет пятнадцать, когда у Искры обнаружили то, о чем он повел разговор. Это случилось как раз перед Новым годом. Искра пыталась отложить операцию до лучших времен, чтобы нам вместе встретить Новый год. Но ее попытки убежать от судьбы разбивались о неумолимую Зинкину, как волны о гранитный утёс, ту не переупрямишь. В старости,
Она самолично прооперировала Искру, сутками не отходила от нее в реанимации. И провела с ней в палате новогоднюю ночь: нарядила елку, до краев наполнила кружки клюквенным морсом, чтобы жизнь лилась через край (морс – полезная штука, особенно при химиотерапии!). Помню жуткий мороз и у нас в квартире – постоянный запах клюквы. Бабушка варила морс для Искры, а клюкву держала за окном, чтоб не размораживалась.
Мне так было страшно идти в больницу, я боялась увидеть ее беспомощной, сломленной, погасшей. Но когда меня пустили к ней с нашей клюквой в китайском термосе “фуку мару”, мать моя еле слышным голосом, очень слабым, объявила себя амазонкой, обитающей на краю ойкумены и лишенной правой груди, чтобы ей удобнее было стрелять из лука.
– Нет, ты просто разборчивая невеста Купердягина, – смеялась надо мной Искра. – Хотела бы я посмотреть на твоего избранника, которым ты соберешься уесть Лёшу!
Тут в Москву нагрянул “Караван странствующих театров мира”. Они раскинули шатры в парке ЦДСА, клянусь, я ходила и выбирала самым серьезным образом какой-нибудь незамысловатый шарабан, представляя себя сумасшедшей, святой и взъерошенной Джельсоминой из кинофильма “Дорога”. Только ребенок сдерживал меня, больше ничего, мальчик все- гда побаивался, как бы я не отчебучила что-то в этом роде или не пустилась бы с бухты-барахты за каким-нибудь медоточивым заморским гуру.
Сёко Асахара мне приглянулся в свое время, заворожив меня своим заоблачным пением.
– Только не бросайся к нему в ученики! – предупреждал сынок.
Мы так были связаны, мы почти не расставались, с какой любовью написал он когда-то в школьном сочинении с ошибками в каждом слове: “У маей мамы самыи бальшие глаза, самый бальшой нос и самая длиная улыпка…” Но когда вырос, вдруг сказал, что, в сущности, не помнит меня в детстве, что всё детство прожил с бабушкой, а я только и работала за прикрытой дверью, сочиняла какой-то роман.
– Как же так? – я воскликнула. – А карусели, а мороженое? А пароходик, весь в огнях, на Азовском море? Как мы плавали в черной луже в Голубицкой? И катались на тройке с бубенцами? Как мы строили замки из мокрого песка и ели чебуреки?…Может, бабушка тебя и родила? – спросила я растерянно.
– А в семье неандертальцев вообще никто не помнит, кто чей сын, – отозвался Лёша. – Чуть ослабел, его – ам! И съели.
Заслышав такие речи, старый Галактион (Искры тогда уж не было с нами) обратился к своему внуку, как раз незадолго до этого ставшему отцом:
– Пускай твой сын пишет мне расписку, что я ему за молоком хожу на молочную кухню, – пророкотал он. – А то скажет потом: “Даже за молоком мне никто не сходил ни разу!..”
Хорошо, вечерком заглянул приятель Володька Парус, тоже писатель; оказывается, оба его сына – Ратмир и Ратибор, но в основном Ратмир – постоянно предъявляют ему претензии, что он для них ничего не сделал: и в школе они учились – обыкновенной, для наркоманов, и всё
остальное отнюдь не было на высшем уровне.“И что? – Парус им говорит. – Я учился в Ростове на Хатынке, у нас прямо в школе шприцы валялись, что ж я, наркоманом должен быть? А у меня в юные годы совсем другая царила атмосфера дома. Дедушка ваш ночью с гулянки вернется, ему бабушка – скандал, потом драка начинается, я его держу, а он распояшется, дерется, окно выбил, мне стеклом вены перерезало – у меня кровь хлещет, а он пьяный… У вас было такое?”
– Ничего не помнят, – махнул он рукой. – Они из школы приходят – дверь ногой открывают, у меня уже обед готов! Я только и бегал от печатной машинки – на кухню! Ни что их в университет устроили и пять лет платили, ни что всюду брали с собой – и в Пицунду, и в Коктебель… Прямо бзик какой-то: как придут – так и начинают. И постоянно пытаются меня переориентировать в жизни: старший предлагает устроить экскурсоводом от своей фирмы – возить в Турцию туристов… А я научился сразу уходить с собакой или просто в другую комнату, или начинаю в ответ на это про свое детство рассказывать…
Я сразу приободрилась, мне-то казалось, у нас единичный случай, а тут целое поветрие.
– Всё это ерунда, – сказала я. – Вот моя подруга Элька была чудовищной дочерью, только и орала на свою маму, вообще не могла с ней в квартире находиться, говорила: “А ты иди погуляй”. Но когда тетя Римма взялась умирать, видели бы вы, как Элеонора ее проводила в последний путь! Сперва деньги, сколоченные на зубы, шубу и ремонт, ухнула на светила медицины, потом задействовала лучшие мемориальные службы Москвы, на поминках потчевала родственников осетриной… Теперь всё время проводит на кладбище, красит и перекрашивает скамейку с оградой, вывесила скворечник, разбила там райский сад и навела до того ослепительный порядок, что вместе с мусором случайно выбросила какую-то коробочку, судя по всему, с прахом своей бабушки. А когда спохватилась и прибежала обратно, контейнер уже вывезли на свалку.
– Видишь? Может, и наш сын тоже будет такой… – мечтательно проговорил Лёшик.
А впрочем, Искра так пестовала внука, так сеяла в нем разумное-доброе-вечное, декламировала ему в младенчестве на сон грядущий “Евгения Онегина”, почесывая пяточки, научила азбуке Морзе, какими-то правдами и неправдами исхитрилась добыть кубик-рубик, когда никто о нем и слыхом не слыхивал, купила избушку в Уваровке, чтоб мальчик дышал свежим воздухом. Чуть что заболит – прикладывала коллекционный пятачок 1962 года, именно 62-го, в 62-м, она утверждала, на пятачки пошла самая целебная медь… Водила во МХАТ на “Синюю птицу”, в Большой – на “Лебединое озеро” (где его потрясла люстра, сильнейшее впечатление произвел буфет, “…а в остальном – скучища!!!”). Поэтому-то он и запомнил встречи с Искрой, что это было сплошным фейерверком.
Чёрт, как же все-таки сложно укорениться в реальности – у каждого своя мифология, построенная по подобию реального мира. Глядя на человека в цилиндре и с бакенбардами, который умопомрачительно сосвистел Моцарта, причем не “Маленькую ночную серенаду” – но целую Симфонию соль минор, на карлицу, летавшую на огромных воздушных шарах: зрители подставляли ей ладони – она отталкивалась и взлетала, на двух гимнастов, мужчину и женщину, творивших такое под куполом на канате, что просто мороз по коже, – я спрашивала себя: что сделать, чтобы божественная жизнь не ускользала от нас?
Я возвращалась домой, когда на “Театральной” в вагон вошла пожилая дама с холстом и мольбертом и ее спутник в круглых очках, бейсболке, с черной папкой, пакетом и фанерным чемоданчиком. Два пиджака, горящие глаза, возбужденная речь – всё говорило о том, что в нем воплотился – не то что мой идеал, который я лелеяла всю жизнь, но интригующий типаж.
– Вот в Кембридже… – он произнес, усевшись напротив.
– Ну-у, то в Кембридже, – ответила художница.
Потом она вышла, а он стал ёрзать, как сорока на колу, ощупывать карманы, откуда, ощетинившись, торчали ручки, забарабанил пальцами по дерматиновой папке, перехваченной резинкой… Внезапно уперся в меня взглядом и спросил: