Вальтер Скотт
Шрифт:
Не приходится сомневаться, что сам Скотт был бы согласен с Локхартом: после катастрофы он уверовал в Кейделла столь же безоговорочно, сколь до того полагался на Констебла. Скотт считал, что Констебл, когда дело касалось его финансового положения, в той же мере водил самого себя за нос, в какой втирал очки окружающим. По этой причине, заключил Скотт, «питать ненависть к человеку, который мне по-настоящему нравился, — все равно что ставить себе на сердце мушку». Поведение Констебла после краха не располагало к доверию: у него развилась мания преследования, и он внушил себе, что подчиненные вступили между собой в тайный сговор, чтобы сжить его со света. Убедившись, что Констебл не вполне нормален, Скотт решил, что отныне его книгопродавцом и советчиком в литературных вопросах будет Кейделл, который — не успели его объявить банкротом и освободить от уплаты долгов — основал собственное издательское дело. Джеймса Баллантайна Совет по опеке оставил при типографии в должности управляющего; позже он стал ее хозяином. Как всегда, Баллантайн отвечал за полиграфическое исполнение книг Скотта, печатавшихся у него в типографии.
В лучшие годы жизнь была для сэра Вальтера радостным сновидением; сразу и вдруг она превратилась в кошмар. Но прирожденная жизнерадостность Скотта удивительно быстро взяла реванш, и он с полным правом заявил Лейдло, что может уподобить себя Эльдонским холмам: «Стою так же крепко, хотя чело тоже слегка затуманено. Передо мной открывается новый путь, и я не взираю на него с неприязнью. Все, что способен явить
82
Перефраз из Библии: «Суета сует, сказал Екклесиаст, суета сует, — все суета... И предал я сердце мое тому, чтобы познать мудрость и познать безумие и глупость; узнал, что и это — томление духа» (Книга Екклесиаста. I. 2, 17).
83
Капрал Ним — персонаж Шекепира («Генрих V», «Виндзорские насмешницы»).
Известность и деньги значили для Скотта меньше, чем для большинства людей. «У меня не было дня, когда бы я согласился отказаться от литературы, предложи мне вдесятеро больше, чем я от нее выручаю», — сказал он Локхарту. К сожалению, его жена и дочь весьма дорожили роскошью и положением в обществе и не сразу осознали, что и то и другое безвозвратно канули в прошлое. Теперь Скотту часто приходилось наводить строжайшую экономию; из-за этого Анна сделалась настоящей брюзгой и писала брату Чарльзу, что все домашние разговоры сводятся к одному — деньги, деньги: «Сколько о них ни поминай, их все равно не вернешь, так уж лучше бы папа оставил в покое все эти фунты, пенсы и шиллинги... Представляю, какая веселая жизнь предстоит мне шесть месяцев в год вместе с маменькой, тем более что Их Светлость стали такими раздражительными. Сочувствую, что у тебя боль в ухе. Я тоже ее подцепила, и очень сильную, со страшной-престрашной простудой, — только этим и развлекаюсь». Анна порой механически перенимала манеры и повторяла оценки, заимствованные у своих эдинбургских знакомых, чем вызывала мягкое порицание со стороны отца. Например, когда она про что-то там заявила, что не может этого терпеть, так как оно вульгарно, отец заметил: «Душенька, ты говоришь, как малый ребенок; тебе вообще-то известно значение слова «вульгарный»? Всего лишь — обычный. А ничто обычное, кроме злобы, не заслуживает, чтобы о нем отзывались с таким презрением. Поживешь с мое, — пожалуй, и согласишься, что во всем, что на этом свете стоит иметь и любить по-настоящему, нет ничего необычного, — и слава Богу!» Однако Анна в целом довольно быстро оправилась от горького разочарования, вызванного перспективой унылого будущего— без танцев, приемов, театров и новых туалетов, — и отец смог уведомить Софью, что ее сестра держится прекрасно, «учитывая жестокий урон, нанесенный ее высокомерию».
Экономить им приходилось буквально на всем. Слугам в Эдинбурге было объявлено, что их ожидает расчет, так как платить им нечем. Они отказались бросить хозяев и ушли лишь тогда, когда из дома по Замковой улице вывезли мебель. Держать управляющего в Абботсфорде также оказалось не по средствам, и Вильям Лейдло уехал из Кейсайда, но сэр Вальтер пристроил его к Скотту из Хардена описывать громадную харденскую библиотеку. Что касается Тома Парди, то, как заявил его хозяин, «с ним мы не расстанемся до самой могилы». Несколько абботсфордских слуг тоже остались с семьей, хотя в других домах им предлагали лучшее жалованье. Узнав, что ему придется искать новое место, дворецкий Даглиш расплакался, устроил истерику и чуть ли не на коленях молил, чтобы ему положили самый мизерный оклад, но разрешили остаться. Скотт его оставил, доверительно поделившись с одним из друзей: «Этот человек — просто-напросто дурень; стоило ему обратиться к любому гробовщику, который понимает толк в своем деле, и он бы заработал состояние на своей унылой вытянутой физиономии. У него всегда такой вид, будто его не переставая гложет какая-то непонятная кручина». Впрочем, отмечал Скотт, слуги вообще обожают всяческие напасти: «Дурные вести придают столько важности тому, кто их первый приносит». Несчастье обернулось для Скотта двумя большими преимуществами. Его новое положение не позволяло ему тратить время на прием и развлечение многочисленных гостей, и он был вынужден отказаться от фермерских занятий, к которым и без того питал отвращение.
Разорился не один Скотт — многие другие очутились в столь же незавидном положении. Страна пережила денежный кризис, и правительство Великобритании решило запретить всем частным банкам выпуск бумажных купюр, а Английскому банку — пускать в обращение банкноты достоинством менее пяти фунтов. В Шотландии была нехватка металлических денег и широкое хождение имели фунтовые бумажки, так что шотландские банки расценили это решение как посягательство на их экономическую свободу. Движимый духом национальной независимости, Скотт написал три «Письма Малахии Мэлегроутера», которые сперва появились в «Эдинбургском еженедельнике» Баллантайна, а затем вышли отдельной брошюрой у Блэквуда. «Итак, я
стал патриотом и взялся за дела государственные в тот самый день, когда расписался в неспособности вести свои собственные дела», — сухо заметил он, подписав акт о передаче Совету по опеке контроля над его имуществом.Многие люди настолько заражены эгоизмом, что совершенно равнодушны к судьбе своих ближних, однако при этом проявляют интерес к обществу в целом и веруют, сами себя обманывая, будто общество важнее личности, а то, что создано ради человека, — важнее самого человека. Скотт был не из их числа. Он знал, что правительства учреждаются с единственной целью — защищать гражданские права личности и что тогдашнее его правительство склонно эти права игнорировать. Его не волновали и не могли волновать политические спектакли, где на первых ролях выступали «дураки, лезущие из мелюзги в люди». Он равно презирал и вигов и тори за то, что обе партии, «не успев появиться на свет, разметали в клочки самые добрые чувства». Он не уважал ни шотландских политиканов (их попытки оживить промышленность Скотт сравнивал с действиями человека, который «писает за борт, чтобы облегчить тонущее судно»), ни их английских коллег. Парламентских тори он предупреждал, что, пренебрегая чаяниями шотландцев, они выпестуют бунтовщиков. По мнению Скотта, следовало расширить полномочия местных органов власти в Шотландии. «Попробуйте нас расшотландить — и получите таких англичан, с которыми не оберетесь хлопот», — сказал он секретарю Адмиралтейства Дж. В. Кроукеру. Его пророчество оправдалось, когда Билль о реформе парламента породил сначала Шотландию вигов, а затем — Шотландию радикалов.
На общественное выступление Скотта могло толкнуть лишь одно — посягательство на свободу родного края; он и свои письма по вопросу о денежной реформе набросал из чисто патриотического рвения. Письма наделали много шума. Защищая себя, несколько министров обрушились в парламенте на Скотта. Министр по делам Шотландии лорд Мелвилл был в бешенстве, Каннинг выразил сильнейшее недовольство. Но «Письма Малахии Мэлегроутера» добились своей цели. Правительство отказалось от намерения запретить выпуск шотландских банкнотов, а Скотт утешался мыслью о том, что впредь «никто не посмеет говорить обо мне как о лице, достойном жалости, — конец всем этим „бедняжечкам“!». Человек гордый, он не любил просить о милостях или принимать таковые. Он мог призанять 280 фунтов — снарядить племянника в Индию и оплатить ему плаванье до Бомбея («не могу же я допустить, чтобы сирота да еще такой умный парнишка потерпел неудачу из-за моей нерасторопности»), но воспретил друзьям просить для него место судьи в Высшем суде, хотя это освободило бы его от обязанностей секретаря и шерифа.
Последние дни на Замковой улице он ходил подавленный, мучаясь чувством «непонятной привязанности даже к бесчувственным предметам, которые столько лет служили нам верой и правдой». Вид сваленной в кучу мебели, картин, утвари и всего остального наталкивал на безотрадные думы: «Покидать дом, который мы так долго называли своим гнездом, в общем, довольно-таки грустно... Я принялся разбирать бумаги и упаковывать их для переезда. Что за странные путаные мысли порождает это занятие! Вот письма — когда я их получал, сердце замирало в груди. Теперь от них веет скукой и тленом... Памятки о друзьях и недругах — и те, и другие равно позабыты». В письмах и дневниковых записях этих дней он несколько раз путает номер дома: 93 вместо 39. К счастью, его дворецкий относился к цифрам с большим вниманием; Даглиш констатирует, что из подвала на Замковой улице в подвал Абботсфорда было перевезено бутылок вина — 350 дюжин, бутылок крепких напитков — 36 дюжин. Внушительное это количество дает представление о размахе гостеприимства Скотта, а также намекает, вероятно, и на немалый объем горячительного, который его друзья были в состоянии поглотить.
15 марта 1826 года Скотт в последний раз закрыл за собою двери своего эдинбургского дома и до конца жизни уже не появлялся на Замковой улице, если мог обойти ее стороной. «Вполне понятные, хоть и неприятные чувства, охватившие меня при выселении, — в сущности, это было самое настоящее выселение, — без труда развеялись во время поездки». В Абботсфорде слуги и псы встретили его шумом и гамом — все были рады возвращению хозяина.
Глава 21
В поисках правды
Теперь даже в сельском уединении жизнью Скотта распоряжалась работа. До этого литературные занятия были для него своего рода увлечением, и он мог в любую минуту их оставить, чтобы забыть о трудах в приятной беседе или забавах на свежем воздухе. Но характер исторических разысканий, как и необходимость платить долги, обязывали его проводить за рабочим столом определенное количество времени. Он вставал в семь утра, работал до половины десятого и завтракал в обществе Анны: жена появлялась из спальни только к полудню. После завтрака работал примерно от десяти до часу. Затем три часа ездил верхом или прогуливался по лесопосадкам с Томом Парди. Потом беседовал с женой и дочерью, съедал легкий обед, выкуривал сигару за бокалом разведенного виски, иногда просматривал какой-нибудь роман, пил чай, снова болтал с родными, работал от семи до десяти, выпивал стакан портера с ломтиком хлеба и отходил ко сну. Ему требовалось не менее семи часов сна, и если он недосыпал, то выкраивал, чтобы вздремнуть, пару часиков днем. Полчаса между пробуждением и вставанием всю жизнь были для него творческим промежутком: в это время его посещали идеи, как лучше справиться с очередным романом, особенно если не давались сюжет или действие. Но, работая над «Жизнью Наполеона», он не мог полагаться на подобные минуты наития — тут каждая глава требовала беспрестанных исследований и кропотливого труда. «По-моему, читается одним духом и станет популярным историческим сочинением», — заметил он о Введении, посвященном Великой французской революции. Однажды Локхарт критически отозвался о стиле его статей для «Квартального обозрения». Скотт поблагодарил зятя, но задал вопрос: «Что вы хотите от несчастного, который в прямом смысле слова никогда не учился читать, а уж тем более — писать сочинения?» Самоуничижение писателя странным образом противоречило в нем гордости человека. Он говорил, что является «смиреннейшим писателем господа, если только все это племя не относится к юрисдикции дьявола», и не претендует на то, чтобы «Квартальное обозрение» платило ему больше, нежели любому другому из своих известных сотрудников.
Мучаясь над работой, он с горем следил за ухудшением здоровья жены, которому немало способствовало ухудшение семейного благосостояния. Шарлотта страдала от грудной водянки, и средство, что ей прописали, — наперстянка — казалось Скотту страшнее недуга. Его тревожило, что она не прилагала к выздоровлению решительно никаких усилий; по его убеждению, ей был бы очень полезен моцион. Шарлотта не любила распространяться о своей болезни и все время твердила, что ей становится лучше. 11 мая, собираясь в Эдинбург по судебным делам, Скотт заглянул к ней в спальню. Приподнявшись с подушек, она попыталась изобразить улыбку и сказала: «У вас у всех такие унылые лица». Перед самым отъездом Скотт зашел к ней попрощаться, но она сладко спала, и ему не захотелось ее будить. Четыре дня спустя ее не стало. Скотт немедленно вернулся в Абботсфорд. Ему пришлось порядком повозиться с Анной, которая то и дело билась в истерике и падала в обморок, но это, возможно, было и к лучшему. «А как я себя чувствую — сказать трудно. То крепким, как прибрежный утес, то слабым, как волна, что о него разбивается». Скотт находился в каком-то оцепенении и отстраненности, как то бывает при великом несчастье. Морриту он писал: «Мирские заботы, о коих Вы поминаете, — ничто перед этой чудовищной и непоправимой бедой». Он знал, что больше у него не будет подруги, которой он поверял бы свои думы и чувства и которая «всегда могла развеять зловещие опасения, способные надорвать сердце тому, кто вынужден терзаться ими в одиночестве. Даже ее слабости шли мне на пользу, отвлекая от надоедливых размышлений о собственной персоне.