Ванька-ротный
Шрифт:
— Вот вечером обо всем и расскажешь мне! — добавил он. Телефонистов и писарей я отправил из блиндажа в землянку к солдатам, им наши разговоры слушать не к чему.
Вечером майор явился ко мне, присел к столу, глубоко вздохнул и улыбнулся.
— Ну и бабы здесь! — сказал он неопределенно.
— В батальоне у нас осталось мало людей. Пополнения не жди. Его не будет. В наступление пойдем в этом составе. Двигаться будем в полосе 48 полка.
Я доложил ему о готовности рот и просил каждую роту обеспечить повозкой.
— Нам на марше нужно иметь полный боекомплект. Тащить пулеметы и боеприпасы на себе солдаты не смогут.
— Ладно! Отберем подводы у наших снабженцев.
— Что, правда, то, правда. Славяне наши действительно отощали.
Майор
У меня в полках и в дивизии близких друзей и приятелей не было. Я был одинок — как перст один. Меня вызволили с передовой, но в штабную компанию не приняли. Для них, я по-прежнему был "Ванька ротный". Штабные с окопниками знакомства не заводили. Да и кто я был? Старший лейтенант, командир пулеметной роты, [за неимением грамотных в дивизии по пулеметному делу, назначенный начальником штаба батальона]. Другое дело майор Малечкин. Он был хозяин. У него было много друзей. В руках его было имущество и продовольственное снабжение. Дружбу нужно поддерживать, подкармливать как очаг, горящий в семье. От него им часто перепадало кое-что.
Майор знал, что в дивизии у меня нет близких друзей, и поэтому доверял мне свои сокровенные тайны. Он рассказывал мне о своих похождениях. Ему нужно было с кем-то поделиться, поговорить о том, о сем. С комиссаром батальона он старался не откровенничать. Жили они дружно, но о личных делах между собой не говорили. Комиссар часто уезжал в политотдел дивизии. Малечкин не противился этому. Вот и сейчас комиссар находился где-то там.
— Ты еще молод по бабам шляться! Ты в бабах по настоящему ничего не понимаешь. Тебе и по должности и по годам это дело рано. Ты лучше слушай, наматывай и запоминай. Тебе девицы нужны. А бабы для тебя не подходящий материал. Стары больно. Ты по своей не испорченности только конфузиться будешь. А бабы не любят этого. Им подавай настоящего мужика. У баб я был. Разгонял грусть и тоску. Я старший лейтенант в таком возрасте и чине, что баб стороной обходить не могу.
— Чего сидишь? Твой ход! Развесил уши!
Мы играли некоторое время молча. Но вот майор встал, прошел к выходу, свистнул как голубятник, засунув в рот два пальца. Это он так своего денщика Егорку вызывал. Майор вернулся к столу, прищурил лукаво один глаз, сплюнул сквозь зубы, потер руки и сказал:
— Сегодня я выспавшись. Можно ехать шпоры точить.
Услышав шаги Егорки, майор напустил на себя серьезный и строгий вид. Егорка ввалился в землянку, майор вскинул на него внимательный взгляд, крякнул для порядка и сказал, как бы задумавшись:
— Получи у нашего интенданта-жулика продукты и водку сухим пайком! Пусть выдаст сразу за неделю!
— Он говорит, что мы прошлый раз получили на неделю, а вернулись обратно через три дня.
— Передай ему, пусть тыловая крыса не жмется! И поменьше языком трепет.
— Я сегодня солдатской баландой питался. Вот у начальника штаба из котелка хлебал. Начальник штаба может подтвердить.
— Скажи, майор приказал крупу там всякую перевести по калориям на спирт и консерву. Сахар и подливку пусть оставит себе. Он любит сладкое. Язык у него не лопата.
— Получишь продукты. Седлай лошадей. В дивизию поедем.
Егорка шагнул в проход и исчез за тряпкой, висевшей над дверью. Мы некоторое время сидели молча.
Когда снаружи по мерзлой земле донесся цокот лошадиных копыт, майор встрепенулся, сгреб со стола разбросанные карты, надел полушубок, затянулся ремнями, приладил на голову шапку и надел рукавицы. Похлопав громко матерчатыми ладошками рукавиц, он наклонился над притолокой, резким движением отдернул тряпицу и, обернувшись, сказал:
— Смотри за порядком! Остаешься здесь за меня!
Подморгнув мне как бы на прощание, он повернулся к выходу и скрылся из вида. Он ушел, а я сидел, продолжая думать.
Я удивлялся его легкости. Умению не думая решать всякие дела. Вероятно, и в бабском
вопросе он был скоротечен, напорист и быстр. Я действительно был застенчив и имел замкнутый характер. У меня не хватало духу вот так на ходу решать дела. Я думал, что потом придет все само собой. Нужно в жизни только набраться опыта. Я думал о жизни, а майор мне толковал о бабах. "Черт с ним!" — говорил он, — "Один день да мой!""О чем говорить!" — улыбался он, — "Посмотри на алтаек!". "Они как стриженые овцы маются на ветру. Не бабское это дело торчать с винтовкой. У мужиков коленки не гнуться. А у баб может душа на холоде застыть. Чем ее после войны отогревать будешь?"
Хотя мы стояли во втором эшелоне, но нас постоянно обстреливали немцы. Прилетит немецкая фугасная штучка, накроет блиндаж и всем разговорам конец. Все четыре наката вместе с землей наружу вывернет, выворотит яму — требуху не найдешь.
Была одна странная особенность в быстротечной жизни майора. Его подгонял не только неукротимый и решительный характер, его повсюду преследовала мысль о неизбежной скорой смерти. Человек чувствует, когда у него из-под ног уходит земля. Смутный страх заставлял его торопиться. Он не мог ни минуты посидеть спокойно на месте. Он куда-то все время спешил. Многие штабные, находясь во втором эшелоне, тряслись и бледнели, прощались с жизнью во время обстрелов. Это нам с передка привыкшим под рев снарядов качаться в земле, было как-то ни к чему особо бояться. Ведь немец бил не залпами батарей, а всего двумя, тремя орудиями периодически пуская снаряды. Из полсотни снарядов брошенных в лес один вполне мог угодить в любой блиндаж. Снаряды были тяжелые, фугасные, с замедленным взрывателем. Они все выворачивали под собой. Но попасть в блиндаж, когда снаряды рвутся на площади в сотню метров, дело сложное и практически почти невозможное. Но бывают, конечно, случаи!
С каких-то пор я стал замечать смертельный страх и тоску в глазах нашего майора. Ему как будто шепнули ангелы, что надо готовиться, что дело идет к концу. Когда на подлете начинали гудеть немецкие снаряды и выворачивать огромные воронки в стороне, в лесу все вздрагивали, сжимались в пружину, бросались на землю и ладонями прикрывали голову, если на ней в этот момент не было каски. У майора, как я замечал, во взгляде появлялось тупое безумие. Зрачки расширялись, взгляд останавливался, лицо становилось землистого цвета.
Кончался обстрел — мы чертыхались, стряхивали с себя землю и сидя тут же на полу землянки закуривали. А майор столбенел и как истукан смотрел перед собой, ничего не видя. Что-то сломалось и лопнуло у него внутри.
Над головой у нас ходили и прыгали бревна наката, летела земля, трещали потолочные поперечины, ломались опорные стойки. Мы лежали плашмя на полу, прижав животы. По полу катались банки, дребезжали пустые котелки, падали прислоненные к стене винтовки. Кусок палаточной ткани, висевший над дверью, хлестал и метался, из печки сыпались угли и летели искры, латунная гильза светильника звенела как электрический звонок. Все мы качались вместе с землей и бревенчатым срубом. Телефонные коробки летели на пол — обрывалась связь. Поднимешь голову на миг, на долю секунды, глянешь вокруг, в блиндаже клубы дыма, пыли, ничего не видно. Ты даже не знаешь где ты, на полу или в воздухе наверху. Может, летишь уже вместе с бревнами? А что ты жив, тебе только кажется. Дернешься, дрыгаешься под всплески ударов ударной волны. Очухаешься, поднимешь голову, сядешь на полу, а во рту как кошки нагадили.
Обстрел утихал, пропадал гул снарядов. На вбитом в стенку крюке болтался противогаз. По его качкам можно было определить, как бросало блиндаж во время обстрела.
Выйдешь после обстрела наружу, дыхнешь свежего воздуха, потрясешься как шелудивая собака, стряхнешь пыль с головы и плеч, протрешь глаза кулаком, глянешь на божий свет, вроде ты жив остался.
Где-то, совсем рядом ударила тяжелая дура. Ударила так, что наш блиндаж на полметра подпрыгнул. Рядом слышны крики солдат. С той стороны подуло запахом немецкой взрывчатки.