Вариант дракона
Шрифт:
— Госпожа дель Понте, у нас есть один очень незаурядный журналист Александр Хинштейн, ответьте, если можно, на несколько его вопросов.
Так Хинштейн оказался единственным из российских журналистов, кому госпожа дель Понте дала интервью. Хотя ажиотаж вокруг ее визита был страшный, к генпрокурору Швейцарии пытались прорваться сотни журналистов, но не прорвался никто.
В тот же день госпожа дель Понте улетала к себе домой. В аэропорту я подарил ей большой букет цветов, наши хозяйственники устроили чай.
Как выяснилось позже, славные российские спецслужбы очень боялись, что я улечу вместе с госпожой дель Понте в Швейцарию — запрыгну в самолет и буду,
Наши кремлевские горцы боялись, что я вступил с Карлой дель Понте в сговор и, оказавшись на территории иностранного воздушного судна, постараюсь улететь за рубеж и оттуда вести разоблачительную кампанию против президента и его семьи.
Информация эта — стопроцентно верная. Один человек даже предупредил меня:
— Юрий Ильич, не пытайтесь зайти в самолет.
Стало понятно, что если бы я попытался проводить госпожу дель Понте не до трапа, а, скажем, до салона, до кресла, то самолет в ту же минуту начали штурмовать спецназовцы.
Да-а, публика кремлевская, похоже, совершенно не знала меня. Я никогда, ни на каком этапе жизни, даже в трудную пору не представлял себя в роли диссидента и не мыслил себя им, никогда не собирался, не собираюсь и вряд ли в будущем соберусь куда-либо эмигрировать. Это совершенно исключено. Россия — моя страна, моя родина.
Странно даже, что они могли предположить, будто я пойду на такой шаг, очень странно.
От военного самолета, на котором прибыла госпожа дель Понте, откатили трап, завыли стартеры запускаемых моторов.
Через несколько минут Карла дель Понет улетела. Я остался один. Было грустно.
Когда остаешься один, это печально и плохо, в душе ералаш, в голову приходят тяжелые мысли. В общем, любой может понять состояние, в котором я находился. Россия по сравнению со Швейцарией — совершенно дикая, неправовая, почти неуправляемая страна. То, что происходит у нас, для Швейцарии — нонсенс. Карла дель Понте не могла понять — и вряд ли когда поймет, — разве можно себя вести так по отношению к прокурору, как ведут у нас? Особенно по отношению к тому прокурору, который начал расследование в отношении президента и его окружения? В Швейцарии, в США, в Германии, во Франции любой чиновник, какого бы высокого полета он ни был, мигом бы слетел со своего кресла! А если бы вмешался президент, то слетел бы и президент. У нас же нет — один беспредел покрывается другим.
В общем, с тяжелым чувством я вернулся в город. Я понимал — нахожусь под колпаком, меня прослушивают, за мной следят, каждый шаг засекают. Уже, по сути, началась подготовка к заседанию Совета Федерации.
Если мне надо было с кем-то переговорить, я выходил из кабинета, старался провести разговор в коридоре либо в другом кабинете.
Когда-то кабинет Генпрокурора был прекрасным — дубовые панно, старая мебель, великолепный наборный паркет… Ведь в кабинете этом работал не только Вышинский, не только Руденко — работал когда-то сам Сталин. В пору, когда он возглавлял Наркомнац- Наркомат по делам национальностей. Занимал его около года.
Здание прокуратуры на Большой Дмитровке — историческое, кабинет — тоже исторический, и, по моему глубокому убеждению, ломать что-либо в нем, менять, переиначивать было нельзя.
Но после ухода Степанкова из Генпрокуратуры в бывшем сталинском кабинете появился Ильюшенко. Как всякий новый господин, потребовал переделок. Хапсироков кабинет перелопатил, сломал в нем все, сделал очень длинным,
объемным, это уже был не кабинет, а какой-то зал. Чтобы добраться до стола Генпрокурора, посетитель должен был пройти длинный путь, метров пятнадцать, не меньше.Новый кабинет Ильюшенко был сделан в каком-то легкомысленном итальянском стиле, с розовой сухой штукатуркой, со шторами, больше подходившими для совершенно другого заведения, непуританского, скажем так, типа. В общем, кабинет превратился в то, что когда-то демонстрировалось в серии «Нарочно не придумаешь».
Кабинет переделывать я не стал — просто не мог, не имел права, на это надо было потратить денег не меньше, чем потратил Ильюшенко. Надо было обойтись малыми потерями. На стены я повесил несколько старинных гравюр с изображением Верхнеудинска, как раньше назывался Улан-Удэ, Екатеринбурга и Москвы.
Повесил также очень хорошую карту России. Собственно, раньше это была карта Советского Союза, но поскольку полотно это было жаль терять, то из него сделали карту России. С новой границей. Старые же контуры тоже остались. И служили они неким грустным напоминанием: какую же все-таки великую страну мы потеряли! Одной трети нету- какой-то огрызок Союза…
Конечно, работать надо было так, чтобы на оставшейся территории люди жили нормально.
Попытался я найти старые дубовые панели, которые Ильюшенко содрал со стен, но не тут-то было — их и след уже простыл, наверняка они были вывезены на свалку либо за бесценок проданы на сторону.
В общем, порою я чувствовал себя в этом чужом кабинете неуютно. А сейчас стал чувствовать себя еще более неуютно. Кабинет этот всегда был на особом счету, прослушивался вдоль и поперек, сотрудники из группы технического контроля нашли в нем старые прослушивающие устройства — еще времен Ильюшенко, через аппараты правительственной связи вообще проводился съем любой информации, — о чем шла речь в кабинете, становилось тут же известно в другой части Москвы, поэтому говорить теперь я старался немного и крайне осторожно. А если надо было посекретничать, то, повторяю, вообще покидал кабинет.
Это здорово нервировало кремлевских обитателей. Неведение вообще всегда беспокоит. А этим людям было чего бояться и о чем беспокоиться.
Напряжение нарастало.
Но работа шла.
Одновременно я готовился к 6 апреля, к заседанию Совета Федерации.
Этот день неуклонно приближался. Все ближе и ближе…
Но состоялось заседание не 6 апреля, а 21-го. И 22-го. Оно шло два дня.
ПРОКУРАТУРА ДЕЙСТВУЕТ
Кремлевские стратеги слишком поздно поняли, что допустили ошибку, дав мне своеобразный «тайм-аут» с 18 марта по 5 апреля. За это время я рассчитывал продвинуть шумные уголовные дела дальше. Меня уже ничто не могло остановить. Недаром Евгений Киселев в одной из своих передач сказал, что прокуратура ныне напоминает корабельную пушку, отвязавшуюся во время шторма: ей все нипочем.
За две недели мы сделали столько, сколько потом Генеральная прокуратура не смогла сделать за срок, во много крат больший. И вряд ли когда сделает.
Я оставил у президента в ЦКБ второе заявление об отставке, приехал к себе на работу и созвал совещание. Мне надо было держаться, нельзя было показывать, что на душе тошно — иначе раздавят, точно раздавят… Одно я понимал твердо: что бы я ни делал, что бы со мной ни делали, что бы вокруг меня ни крутилось, вопрос мой так или иначе будет обсуждаться Советом Федерации и судьбу мою будет решать Совет Федерации, только этот Совет, и никто больше.