Василий Голицын. Игра судьбы
Шрифт:
Но о чем она станет просить? О том, чтобы оставаться правительницей? Но это, как она ни пыжилась, невозможно. О пощаде? Но это стыдно. Бог знает, как стыдно! Повернется ли у нее язык? Предстать перед Петрушкой смиренницей? Одна мысль об этом ввергала ее в трепет.
Чудовский архимандрит, видя царевну в смятении, попытался утешить ее самым бесхитростным образом:
— Христос страдал, государыня, и нам, грешным, слугам его тож страждать выпало на долю. Простой народ, грубый, нешто он ведает, что глаголет и что творит. Нет, государыня, сколь ни обращай к нему увещевательное слово, оно пролетит мимо его ушей. Токмо сердце твое терзается понапрасну.
— Благодарствую, святой отец, —
— Ну-ну, госпожа, уверься, един у нас утешитель — Господь, он и к твоему горю снизойдет, — мягко выговаривал князь, ведя Софью в покои. — Все минует, все в руках Божиих. Спаси тя Христос.
В кабинете царевна дала волю рыданиям. Князь Василий терпеливо ждал, пока она придет в себя.
Все, что накопилось в ней во время стояния на крыльце, все, что пережила она, выслушивая оскорбительные выкрики, это угрюмое молчание толпы, не желавшей сострадать ей — ей, еще недавно благоверной государыне царствующего дома, чье имя писалось рядом с именами великих государей и поминалось в церквах вместе с их именами, чей профиль был вычеканен на монетах, благодетельнице надворной пехоты, — все изливалось в рыданиях.
Наконец она затихла. Князь достал плат из небольшого поставца и заботливо утер ей лицо. Подождав, пока она окончательно придет в себя, понимая, что случилось нечто из ряда вон выходящее, он спросил:
— Велика ли горесть?
Она сбивчиво передала ему все, что пришлось пережить на Золотом крыльце. Князь не выразил ни недоумения, ни негодования. Все было просто и понятно. Время государыни царевны прошло, а вместе с ее временем прошло и его время.
Можно ль возвратиться в прошлое? Повернуть вспять колесницу времени? Как бы они ни тщились, как бы ни призывали сторонников, их остались единицы. И те — безвластны.
Сколь ни усердствуй — князь Василий понимал это отчетливей, нежели кто-нибудь, — власть вырвана из их рук.
Ну еще месяц, два, три она как-нибудь проволочится, а потом наступит неизбежный конец.
Он мог бы сказать об этом царевне Софье, но понимал с трезвостью умного человека, что это бесполезно. Что она с упрямством будет цепляться за соломинку надежды.
Но даже и соломинки не было в ее положении. Только в ее ли? Нет, и в его. Правда, он еще раз намеревался обратиться к братьям Борису и Ивану, состоявшим при царе Петре. Он еще мог надеяться на их влияние, на уважение, которое молодой царь испытывал к ним, к ним одним, а не к нему, подпиравшему незаконную власть «зазорного лица». Он-то сделал не ту ставку. Увлекся, что поделаешь. Женщина в царевне занимала его более, чем властное лицо, чем правительница. А тот, кто ставит на женщину, тот, как правило, ошибается. То ж еще древние говорили: эррарум хуманум ест — человеку свойственно ошибаться. Ошибся и он, князь Василий, ошибся не в женщине, а в правительнице. С женщиною он бы не расстался. Она устраивала его именно как женщина. Не ее упрямство, нет — его он тщетно пытался преодолеть. Ко всему этому примешивалась изрядная доля тщеславия: как же — царская дочь! И в его объятиях. И покорна всем его желаниям, даже самым неистовым и хищным.
И сейчас он с жалостью глядел на нее, заплаканную, с размазанными белилами и румянами.
— Ну полно тебе, Софьюшка, полно кручиниться, — наконец заговорил он. — Молилась ли ты своей святой покровительнице?
Покровительницей царевны была великомученица Софья — мать святых Веры, Надежды и Любви, память коих праздновалась семнадцатого сентября.
— Мо-мо-лилась, — всхлипнула царевна. — Призывала ее. И чудотворной новгородской, списанной в позапрошлом годе —
Премудрости Божией. Да что толку, — продолжала она с отчаянием, — не слышат они меня. — Али грешна я кругом и все мои действа противу Петрушки мне отлились, или глухи они все. Все, все, все! — отчаянно вскрикнула она. — И не будет мне спасения, и пощады не будет!!— Не гневи Господа и святых его, — предостерег князь Василий. — Все мы кругом во грехах, но расчет нам предстоит еще. Не в земном бытие, а в иной жизни. Там с нас будет спрошено за все. А здесь, в жизни земной, нам надобно считаться с человеками, такими, как мы сами, столь же грешными. Знаю, нелегко тебе ныне, много ты противу своего братца замышляла недоброго. Что ж, повинись, ибо сказано: не покаешься — не спасешься.
— Бог с тобой, князинька, — окончательно придя в себя, проговорила Софья. — Да у меня и язык не повернется открыть ему все, что умышляла. Опосля всего этого прямиком на плаху. Нет, мириться с ним поеду. Уж сколь раз подхватывалась, да все отлагала — нету душевной силы. Робею я, князинька. Знаю, ждет меня у Петрушки посрамление.
— А ты соберись с духом-то, соберись. Не брашнами он тебя встретит, верно. Но ты явись смиренницею, отбрось свою гордыню.
— Ох, тяжко! Ведь он же молокосос!
— Молокосос, а в порфире царской. Смирись! Была ты в порфире до времени. Ныне время твое вышло. Еще раз говорю: смирись! Ничего иного не осталось. Слышь, люди говорят: севодни в порфире, завтра в могиле. Таково всем нам досталось.
Сызнова зашлась в плаче царевна, была она безутешна. Напрасно князь Василий бормотал утешные слова — они улетали со слезами. И вдруг, словно разъяренная тигрица, мешая плач и страсть, набросилась на князя и повисла на нем, стеная:
— Хо-чу! Хо-чу! Нету мочи — хочу! Веди меня, куда хошь — хоть в опочивальню, хоть в мыльню.
Тяжелые парчовые одежды стесняли ее движения. Она сбрасывала их на ходу, бесстыдно оголяясь. Князь Василий оторопел от этого натиска. Он опасался, что кто-нибудь из доверенных слуг нежданно увидит нагую царевну. Благо они были вымуштрованы и без зова не являлись, но мало ли что.
Он поторопился увести царевну в мыльню. В печи дотлевали дрова, по счастью, в огромном баке была горячая вода. Софья скинула полотняную рубаху и осталась в чем мать родила. Она напала на князя, неловко разделывавшегося с застежками, рука ее бесцеремонно шарила в его портах, а губы искали его губ.
Наконец он разоблачился, хотя и без помощи постельников. Софья разожгла его своими бесцеремонностями. Откуда-то в ней, довольно тучной, взялась гибкость. Под ее натиском он растерялся и вначале покорно следовал ее желаниям. Она обратилась в беснующуюся фурию. Увлекла его на полок, теплый, выскобленный, повалила и подмяла под себя. Ошеломленный князь только охал, отдаваясь всецело ее бурному натиску. Наконец он ненадолго перехватил инициативу, но вскоре он опять оказался внизу.
Царевной двигала любовь и отчаяние. И того и другого накопилось чрезмерно. В конце концов, князь покорился, у него не оставалось сил: Софья отняла все до капли, пустив в ход упругую грудь, руки, губы, ягодицы.
Такого ее натиска князь еще не испытывал. Прошло не меньше часу, а уж он был совершенно изнеможен. То был приступ любовной ярости, когда плоть извергается словно вулкан, столько в ней накопилось внутренней энергии. И князю Василию, попытанному в любовных сражениях, равно как и в других иных, стало невмоготу.
— Ох, Софьюшка, — промямлил он, — нынче ты превзошла себя. Подмяла меня ровно ураган. Помилуй, силы более нету.
— Полежи, полежи, князинька, — грудь ее бурно вздымалась, — я и сама изнемогла. Но пощады тебе не дам. Столь много во мне накопилось — некуда девать. Один ты…