Василий Шукшин: Вещее слово
Шрифт:
«Витька любил свою мать, но они, к сожалению, не понимали друг друга», – читаем в рассказе «Племянник главбуха». Но почему же, спрашивается, не понимали?«Витьке нравилась жизнь вольная. Нравились большие сильные мужики, которые легко поднимали на плечо мешок муки. Очень хотелось быть таким же – ездить на мельницу, перегонять косяки лошадей на дальние пастбища, в горы, спать в степи… А мать со слезами (вот еще не нравилось Витьке, что она часто плакала) умоляла его: „Учись ты ради Христа, учись, сынок! Ты видишь, какая теперь жизнь пошла: ученые шибко уж хорошо живут“. Был у них сосед – врач Закревский Вадим Ильич, так этим врачом она все глаза протыкала Витьке: „Смотри, как живет человек“. Витька ненавидел сытого врача и одно время подумывал, не поджечь ли его большой дом. Ограничился пока тем, что выбил его свинье левый глаз». (С «разночтениями» та же история о свинье фигурирует
Жизнь вольная!..Да где же ее взять?! Уже и мужиков—то на селе почитай что нет, уже и на отчима похоронка пришла, а его всё стыдят. «Вот не выучишься – будешь всю жизнь лоботрясом. Пожалеешь потом. Локоть—то близко будет, да не укусишь», – исправно повторяет слова старших маленькая сестрица Наташа (см. тот же рассказ «Далекие зимние вечера»). А у Васьки все «фокусы» на уме. Вот вроде и читать любит – до школы еще научился, а учится на редкость плохо. «Бывает – зачитываются», – объяснила «умная» соседка. Мать объявила войну книгам, а он все равно читал, вставлял книжку в обложку задачника, «маскировался» и читал. И что читал – тут любому здравомыслящему и образованному человеку мог бы прийти на ум гоголевский Петрушка, любивший сам процесс чтения!
«Читал я действительно черт знает что, – признавался потом Шукшин устами Ивана Попова, – вплоть до трудов академика Лысенко – это из ворованных (поддавшись неуемной жажде чтения, одно время он даже воровал книжки, какие попадались под руку, из школьного книжного шкафа. – В. К.).Обожал всякие брошюры: нравилось, что они такие тоненькие, опрятные; отчесал за один присест – и в сторону…»
Но довольно скоро после «книжной войны» благодаря вмешательству учительницы из эвакуированных Анны Павловны Тисаревской (или Писаревской), принадлежавшей к выходцам из кругов старой петербургской интеллигенции, Вася Шукшин стал читать – по специальному списку! – русскую и зарубежную классику. И часто – вслух, матери и сестре. «Мы залезали вечером на обширную печь, – вспоминал он потом, – и брали туда с собой лампу. И я начинал… Господи, какое это наслаждение! Точно я прожил большую—большую жизнь, как старик, и сел рассказывать разные истории моим родным. Точно не книгу я держу поближе к лампе, а сам все это знаю. Когда мама удивлялась: „Ах ты господи! Гляди—ка!.. Вот ведь что на свете бывает!“ – я чуть не стонал от счастья… [2] »
2
Курсив в цитатах здесь и далее мой. – Прим. авт.
Эти чтения Шукшин, уже почти сорокалетний, назвал позднее праздником. И добавил: «Лучше пока не было».
…А как он обнимал, как целовал мать (это мне рассказывала сама Мария Сергеевна), когда ей удалось, по просьбе сына, достать через деревенского почтальона несколько довоенных однотомников русских писателей. Среди них были… Увы, кроме трилогии Горького «Детство», «В людях», «Мои университеты» и, кажется, стихов Некрасова, мать Василия Макаровича назвать что—либо наверняка не решилась. Не будем и мы выводить это задним числом.
Учиться он стал вроде бы лучше, но, как говаривали в старинных романах, участь его была уже решена. Как ни билась из последних сил мать, как ни помогали родня и дети, а втроем было уже не прокормиться в лихую годину, тем более что корове Райке, кормилице их и поилице, прокололи вилами живот – за то только, что она, оставшись ненадолго без присмотра, пристроилась, видно, к чужому какому—то стожку (в родном доме запасов сена уже не было). [3] И единственное правильное материнское решение в такой ситуации было – отдать Василия «в люди».
3
Эту трагедию Шукшин рассказывал устами Егора Прокудина в кинофильме «Калина красная», а еще ранее – в рассказе «Гоголь и Райка» (Новый мир, 1968, № 11). Но случилось так, что редактор книги, куда впервые входил этот рассказ (книга «Земляки»), попросил автора переделать ее на «оптимистическую». Шукшин, стремясь к тому, чтобы долгожданная и всего лишь третья по счету книга его рассказов, среди которых было множество особенно дорогих его душе, вышла поскорее, скрепя сердце согласился и приделал для рассказа «Гоголь и Райка» более «веселый» конец. Издатели же посмертных книг Шукшина это не учли и перепечатывают этот рассказ именно по книжному – «дежурному», а не по истинному варианту. Думается, пора такое положение исправить.
Вместо учебы в седьмом классе он поехал за несколько сотен верст вверх
по Чуйскому тракту в Онгудай, к дяде, учиться на бухгалтера. Но: «Насчет бухгалтера ничего не вышло: крестный отказался учить. Я очень этому обрадовался, потому что сам хотел сбежать домой… Почему—то я очень любил свою деревню. Пожил с месяц на стороне и прямо измучился: деревня снится, дом родной, мать… Тревожно на душе, нехорошо» (см. рассказ «Рыжий»). Седьмой класс он все—таки окончил, кое—как перебились, но это уже был в то время, так сказать, деревенский предел образования. К осени 1943 года не только мать, но и сына «обуяла другая мысль»: выучиться Василию на автомеханика. «Нас с мамой, – вспоминал потом Шукшин, – постоянно тревожила мысль: на кого бы мне выучиться?»Осенью 1943 года он поступил в Бийский автомобильный техникум, но проучился там только года полтора или около того. Бросил учебу и вернулся в Сростки, доставив тем самым большое горе матери и сестре, вызвав тяжкие упреки родни и нередко злые насмешки односельчан. Многими, очень многими это воспринято было как позор, как окончательное свидетельство своенравия, никчемности и непутевости «Васьки Шукшина» (так, с таким ударением произносилась и сейчас произносится его фамилия земляками). Всегда, дескать, выкидывал он разные «штуки», и вот вам, пожалуйста, довыки—дывался, «обрадовал» родных…
Ведь что получается? Не до жиру – быть бы живу!.. Вроде вздохнули свободно: наконец—то при деле Васька, специальность получает, надежную, хлебную. К тому же хоть и негусто, а на всем готовом в городе живет – и питание там, и обмундирование. Уж это ли не благодать! А он, ты погляди только, что опять—то выкинул: «Не гля—а–нется это дело…» Ишь ты, какой ерш нашелся! Ну, не глянется и не глянется, и черт с тобой, а о других, о матери и сестре ты подумал? Как теперь прикажешь им жить, и без того—то концы с концами еле сводили… Не один поступал, все остальные учатся, и ничего, терпят, а ты, наверно, лоботрясничал там да хулиганил – вот и выгнали в три шеи; знаем, это ты родне заливай, что сам, мол, ушел, – выперли, и все тут!.. Иди теперь коровам хвосты крутить, «автомеханик», пастух с «образованием»…
Такая вот шла о нем молва.
Война закончилась, но легче жить не стало: все те же «палочки» в трудоднях и пустые полки в избе. Уже и лишнюю крошку боишься съесть – расти сестре, не болеть матери! – уже и в отчаяние от людского непонимания приходишь. Тем более что новая тема для пересудов появилась: «Васька—то Шукшин, слыхали, – „сочинять“ начал, курить нечего, а он бумагу переводит, писатель, мля…» И ничего—то никому не объяснишь толком, когда и сам еще ничегошеньки вроде не понимаешь. Так, блазнится чего—то, верится во что—то неведомое, нездешнее, удивительное. Того же Алешу Пешкова взять… Или не так? Мало ли, что в книжках пишут, не всему можно верить… А люди смеются. Ну и пусть смеются! На здоровье! Неизвестно еще, кто потом и над кем хохотать будет… Но уходить отсюда – надо, хоть и боязно, хоть и страшно, а надо. И чего здесь ждать – когда от голода вспухнешь и зубы на полку?.. Мать вот только жалко, хотя и не понимают они друг друга… Ну и ладно, посмотрим, надо уезжать… Но куда?..
Предстояло прощание с печкой. Всякий раз, когда Иван куда—нибудь уезжал далеко, мать заставляла его трижды поцеловать печь и сказать: «Матушка печь, как ты меня поила и кормила, так благослови в дорогу дальнюю…»
2. НАДЛОМ
Я начну с того, с чего начал и ты, – с мечты. Но тут мы сразу же и разойдемся: я не люблю мечтать. Я не верю мечте… Я не хочу, чтобы ты разучился мечтать… я только хочу, чтобы ты знал: к желанной цели тебя приведет не мечта, а разум и труд… Если бы тебя хоть сколько—нибудь мог убедить мой, например, жизненный опыт (я тоже – деревенский, жить начинал трудно, голодно, рано пошел работать), то он тоже в этом: главная сила на земле – разум и труд. Здесь не должно смущать, что это слишком уж просто: за этой простотой люди за тридевять земель ходят… Я не отвергаю мечты, но верую я все же в труд… И еще: я не доверяю красивым словам. Мечта слишком красивое слово.
… А мечта у него все—таки была, и было кому на первых порах подогреть в своих корыстных интересах этот бесхитростный, мальчишеский жар. Но жизнь недолго тешила юного мечтателя, явила ему вскоре и оборотную свою сторону, больно придавила его – настолько больно, что он возненавидел свою мечту и навсегда, думал, от нее отказался…
Двадцатого января 1978 года преподаватель политэкономии в Казанском университете Борис Никитчанов прислал мне большое письмо. В сущности даже не письмо, а воспоминания, в которых он сообщал факты необычайные, поверить в которые, особенно на первый взгляд, было никак нельзя.