Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Василий Теркин. Стихотворения. Поэмы
Шрифт:

– А я, Коленька, – так она называла моего товарища, – а я, Коленька, берегла-берегла, на черной смородине. Мой-то уж к ней подбирал ключи, и так и так подбирал, а я – нет и нет. Нет, думаю, а вдруг завернет Коленька, захочет выпить – где ее достанешь, как не будет…

Капитан, сознавая всю великую силу своего влияния в этом доме, вел себя с царственной учтивостью и скромностью: «Тетя Зоя, не беспокойтесь… Не затрудняйте себя, тетя Зоя… Тетя Зоя, прошу вас, пожалуйста…»

Тетя Зоя попробовала нашей, закрасив ее слегка своею, потом выпила одной своей по второму и третьему кругу, и ее пухлое, несколько желтоватое, как булочка, лицо подернулось легкой краской, маленькие, любовно зоркие ко всему и ко всем глаза заблистали счастливой слезинкой.

Она угощала, даже лучше сказать – потчевала гостей и поощряла их

собственным примером явной любительницы закусить, свободой поведения за столом, в чем опять же было ее отличие от простой деревенской женщины, от крестьянки, которая, угощая, сама ест мало и стеснительно. Она кушала и приговаривала, точно приправляла еду умелой и легкой, свободно и поворотливо льющейся речью:

– Я ото всех этих пережитков, от этой мороки окаянной аппетит совсем потеряла. Мне чтоб поесть, дай мне покой. А тут тебе бомбежки, тревожки, что ни минута, то, может, последняя твоя в жизни… Уж на что батюшка наш, отец Василий, какой человек, а нет, вижу, шепчет молитву, а сам с лица как вот эта скатерка. «Батюшка, говорю, я сама в бога верую, вы это знаете, – он-то, отец Василий, около меня только и питался, как сирота, – батюшка, говорю, помолились, и будет, полеземте в ямочку да пересидим страсть самую. Не ровен же час…» – «Бог не попустит», – говорит. А я: «Не попустит, не попустит, говорю, а зачем нам его испытывать, господа-то? Когда тут камни да стекла летят, за глупость можно погибнуть». – «А верно твое, говорит, за глупость не стоит. Пострадать – так, мол, с толком пострадать, а так что ж!»

Тетя Зоя быстренько крестилась и, закатив глаза, поводила головой с видом окончательной решимости.

– Нет, теперь уж, сохрани господь милостивый, начнет опять подходить немец, а уж тут не останусь. Хоть и жалко всех этих хурбурушек, а нет, не останусь. Корову на веревочку, дом с четырех сторон подпалю, постою, пока не проуглится весь – и пошла!

За столом был и муж тети Зои, какой-то служащий, державшийся молча и важно, но никого не угощавший, ничем не распоряжавшийся за столом. И, конечно, не видно было, чтобы тетя Зоя учитывала его мнение относительно того, оставаться или не оставаться в городе в случае возвращения немцев.

Дочь тети Зои, кажется Дуся по имени, тоже больше молчала и была малоповоротлива и толста. Тщетно старалась мать все время при гостях сообщить ей хоть частицу своей разговорчивости, оживления и свободы, то и дело втягивая ее в беседу, подсказывая ей слова и целые обороты, когда та пробовала вступить в разговор.

После ужина и чая нас уложили с дороги рано. Я спал на мягкой и чистой постели в очень приятном закоулочке – рукой за изголовьем можно было нащупать бревенчатую стену, а ноги касались гладких и теплых кафелей голландской печи. Проснулся чуть свет, пошел попить босиком по толстым чистым дерюжным половичкам на кухню. Там уже был зажжен ранний утренний свет; тетя Зоя отжимала горячий творог в холщовой сумке, сбив его в один угол, как это обычно делается. Тихонько запевал уже самовар на табуретке возле печи, а под табуреткой лежал, заворотив голову, черный петух с не обсохшей на шее кровью. Оставалось еще покурить и полежать до завтрака, прислушиваясь к огню в печке и домовитой, по-раннему сдержанной хлопотне хозяйки. И так славно пахло теплой, из печи, творожной сывороткой, так вдруг напомнилось детство, мир, уют дома, что не хотелось думать, какая за стеной холодная, погибельная погода, дождь со снегом, грязные и мокрые борта попутных машин фронтовой дороги.

– Заходите, заходите, не стесняйтесь, пожалуйста, всегда заходите. И вы тоже заходите, хоть и один, без Коленьки, будете, – рассыпалась вслед нам тетя Зоя, окончательно завоевывая меня этим последним разъяснением.

Я вышел первым, капитан еще задержался минуты на две в доме. Видно, у него были там свои маленькие обязательства.

Дети и война

С младенческих лет осталось в душе чарующее и таинственное впечатление от стен родной хаты, оклеенных какими-либо картинками, газетами, оберточной бумагой. Помнится, например, какая-то рекламная картинка, как я это теперь могу назвать: женщина в длинной юбке с хвостом, держащая в руках какую-то большую букву – кажется, это был крендель. У нас, детей, это называлось: «Барыня букву съела». Потом шли годы и годы и ложились на стены той же избы другими газетными листами, книжными

страницами, плакатами. По этим слоям на стенах иного дома можно было бы писать историю всех этих лет – от картинок 1915 года: русский солдат в шапке тех времен управляется с тремя немцами, – до фотоснимков нынешней войны. Занятно, странно и страшно видеть стены русской избы на Смоленщине в обоях из немецких газет, страниц иллюстрированных журналов, плакатов. Каким сложным впечатлениям подвержена душа ребенка, глядящего на эти картинки!

Дети и война – нет более ужасного сближения противоположных вещей на свете.

Мальчик трех лет, по-немецки благодарящий нашего офицера за хлеб: «Данке шён».

Мальчик лет двенадцати, в больших, широких, как ведра, немецких сапогах, подбитых гвоздями-шурупами, с блестящими круглыми шляпками.

Мальчик, везущий на детских санках мать, тяжело раненную, когда шел бой за их деревню.

Девочка с ребенком на руках и с двумя меньшими оба́пол себя, у трупа матери. Меньшие плачут. Маленький на руках плачет, видя, что все плачут.

– Нельзя ли было гарнизонам блокированных деревень предлагать сдаваться?

– Можно, почему ж.

– Но трудно, что ли, по техническим условиям?

– А что трудного! Возьми белую тряпку на палку и иди с ординарцем, – всякий командир взвода мог.

– Ну, и ходили?

– Ходили, да некогда было ходить. Бой.

* * *

Старший лейтенант Костиков Митрофан Петрович, из донских казаков, рабочий, с очень мужественным лицом, когда не улыбается. А улыбка застенчивая, трогательная. Из любящих воевать. Ему бы еще коня, был бы вполне счастлив. Рассказывают, как двое суток лежал в снегу при штурме деревушки Старые Мельницы.

Подползает капитан:

– Замерз?

Неловко согласиться: маленький я, что ли? Однако говорю откровенно:

– Замерз.

– Связной, отдай ему все, что есть во фляге.

Было там граммов семьдесят. Выпил, закусил сухарем со снегом и еще лежал с полсуток.

* * *

Утро. Весенний и чистый и легкий морозец, подсушивший улицу, подворье с вытаявшим зимним навозом, сенцом, – как на дороге. Шофер, сидя на подножке машины, завтракает. Поздоровались. Кивает головой, продолжая хлебать из котелка, на березку со скворечницей:

– Скворец прилетел, понимаете. С воробьями из-за квартиры ссорится. Думает, домой прилетел, а тут еще черт-те что! Ну, однако, освободили его территорию.

И действительно, не хочется верить, что скворцы сюда прилетали и в прошлую весну и прилетели бы нынче, хоть бы и не было нас здесь.

«Несчастная колонна»

Спас-Деменск. Одноэтажный деревянный дом на Советской улице, переименованной немцами в Гауптштрассе. В комнатах узкие нары в два яруса, с высокими дощатыми бортами, более всего похожие на гробы. Тесно, как в купе вагона.

«Здесь жила несчастная колонна, – написано на белой голландской печи, высоко вверху, на уровне второго яруса нар. – Дорогие бойцы, скорее освобождайте нас…»

Кажется, что это помещение пустует уже давно и неясные, кое-как в спешке нацарапанные записки как будто уже поистерлись от времени. Но обитательницы этой тюрьмы-казармы покинули ее только за день до вступления в город наших войск. Солома из матрацев, вытряхнутая на пол, мусор, убогие обрывки тряпья…

Здесь они жили, вернее сказать – спали положенные для отдыха часы тяжелым сном пленниц. Маленький деревянный городок на Смоленщине был для них дальней чужбиной, неметчиной, каторжным местом. Приткнутый высоко под потолком, над койкой-гробом, высохший пучок полевых цветов, собранных, может быть, украдкой по пути на работу или с работы, напоминал здесь о родных полях как о чем-то далеком, лежащем за тридевять земель. И оттого, что на самом деле эти поля лежали совсем неподалеку, было, пожалуй, еще горше.

На полу, в мусоре, я подобрал одно письмо в самодельном, непроштемпелеванном конверте. Пишет Мария Орлова к подруге, такой же пленнице, только другой колонны.

«Теперь нас гоняют на работу к самому фронту, и мы работаем совсем рядом со своими, и они, родненькие, нас видят. Как подъезжаем, так дух замирает: хоть издали посмотреть на родную сторонушку, где стоят наши герои. Только смотреть нам не позволяется… А трудно так, что пока норму выработаешь, так и в глазах потемнеет, не знаешь, как до койки дойти».

Поделиться с друзьями: