Васька
Шрифт:
– Ваша?
Вера Семеновна бросилась к шкафу. Третьего тома недоставало. В глубине души она обрадовалась: очевидно, Осипа поймали на базаре, и теперь будет хоть какая-нибудь точка.
– Вредная у вас литература, – пояснил молодой человек.
Она открыла рот, чтобы объясниться, но молодой человек повысил голос:
– И еще, гражданка, довольно совестно педагогу гонять учеников на толкучку. Если вам не хватает получки, подайте заявление на взаимопомощь.
На другой день Вера Семеновна вызвала Осипа с урока и спросила, ломая пальцы:
– Как у тебя повернулся язык
Он ухмыльнулся.
– А как же… Не скажешь, из комсомола попрут.
Через неделю в клубе железнодорожников состоялся доклад о загнивании интеллигенции. Среди прочих фактов было упомянуто, что некоторые педагоги зазывают учащихся на выпивки и понуждают спекулировать нежелательной литературой.
После доклада Вера Семеновна собрала вещички и уехала куда-то. И никто о ней не вспоминал с той поры…
Дальнейшая жизнь Осипа отмечена событием, которое посторонним казалось непонятным и необъяснимым. В него влюбились. Да, да. В него влюбилась набожная тихоня двадцати трех лет – школьная уборщица Манефа. Добро бы, не знала его. А то ведь знала, со всех боков знала, и про воровство не могла не знать. А дело было в том, что судьбу Манефы ломала неизбывная жалостливость. Осип учуял это, стал сетовать на свою несчастную долю и своими рассказами доводил до слез не только Манефу, но и ее мамашу.
А вскоре он уже забирался на полати к Манефе, и Анисье Пахомовне пришлось признавать зятя. Пригревшись возле тощего жениного бока, Осип ворчал про беспорядок в доме, про постные щи, про нищету. Сперва Манефа отмалчивалась, а в конце концов открылась. Отец ее, Фома Игнатьевич, во времена давние служил дьяконом. И, как только Манефа пошла в школу, ребята стали травить ее, дразнить «гнилой просвиркой». Сердце обливалось кровью у Фомы Игнатьевича, когда маленькая дочурка отправлялась на уроки. Думал, думал, что делать, и порешил сложить сан. Кстати, подоспел декрет об изъятии церковных ценностей, и бывший дьякон стал содействовать властям в этом щекотливом деле.
Фоме Игнатьевичу дали должность в музее, а жить все-таки стало голодно. Музейного жалованья едва хватало на нутряное сало, необходимое для лечения Анисьи Пахомовны. Фома Игнатьевич скрепя сердце снес в дар государству серебряную ладанницу. При этом произнес подобающую речь про Минина и Пожарского и вызвал трудящихся следовать его примеру. Ладанницу приняли с благодарностью, Фому Игнатьевича отметили в местной газете в отделе «Обо всем понемногу», а через некоторое время посадили. Рассуждали логично: поскольку у бывшего священнослужителя завалялось церковное серебро, постольку у него, возможно, завалялось и золото. И были правы: воротившись домой после церковного венчания, Анисья Пахомовна подала дочери наперсный крест алого акатуйского золота, пала на колени и молвила:
– Дар тебе от батюшки твоего, многострадального Фомы Игнатьевича. Повелел вручить тебе лично в руки, когда сочетаешься законным браком.
«Эге-ге! – подумал Осип. – А тянул-то дьякон по-крупному».
Двое суток перепрятывала Манефа тяжелый, будто водой налитый крест из одного угла в другой, а Осип раскидывал умишком,
как надежнее перекантовать червонное золото на бумажные червонцы, имеющие хождение наравне с прочими ценными бумагами. Ночью, страшно блестя черными глазами, Манефа сказала:– За этот крест будем тятеньку из темницы выкупать…
Осип не спал ночь. Утром спросил:
– А если обыск?
– Пускай ищут.
– Не найдут?
– Нет. Далеко схоронила.
– И я не найду?
– Куда тебе! Змее и той не найти!
Осип ухмыльнулся и показал крест издали. Манефа кинулась на него, пиджак порвала, щеку разлиновала ногтями. Осип никак не ожидал такой силы от малокровной супружницы.
– Сегодня отчет на бюро, а ты морду корябаешь, – попрекнул он, промокая кровь полой пиджака.
– Запомни, папаня мне дороже золота. Завтра снесу крест. Меня богородица вразумила, матушка.
– Ничего она не петрит, твоя богородица, – возразил Осип, – подумай сама: он второй год не раскалывается, на его, может, рукой махнули, выпускать собрались, а ты выкуп тащишь. За серебро посадили, дочка золото доставила. Еще посидит, глядишь, камушек адаман притащит…
Манефа прислушалась.
– Вы с богородицей как хочете, мое дело десятое. А есть у меня надежный кореш. Он для меня кого хошь засадит и вызволит. Окажи уважение, он твоего родителя без всякого шума ослобонит.
Господь вразумил Манефу послушаться. Осип снес куда-то крест, сказал, что дело слажено, а на другой день исчез. Вернулся голодный, как волк, и злющий. Манефа от радости голову потеряла.
– Матушка, царица небесная! – причитала она. – А я, дура, искушалась, совсем убег. Да куда тебе бежать, кому ты нужон! – то смеялась она, то плакала. – Кому ты нужон, уродушка ты мой.
– Ладно тебе, – огрызался Осип. – Пожрать собери!
– Ах ты, матушка-заступница! – смеялась и плакала Манефа. – Радость я тебе припасла, дурачок сладостный. Дите у нас будет. Гадала – мальчик…
– Ложку подай!.. Мальчик, мальчик.
– Чего же ты, уродушка, делаешь со мной, хоть бы написал, что да как. Едва не рехнулась! В милицию десять раз бегала. Нету и нету.
Он осекся, глянул на жену подозрительно. Если она в милицию дорогу проторила, худо дело. Надо получать зарплату, командировочные да северные, и тикать в теплые края. На все это Осип положил дней пять, но, послушав Манефу, решил не медлить.
– А схожу-ка я в баню, – сказал он.
Очумевшая от радости Манефа не поглядела, чем он набивал баул. А он вместо бани пошел на станцию, сдал баул на хранение и купил самый скорый билет. Ехать ему выпало в два часа тридцать пять минут ночи.
Пришел домой, пригрелся на полатях, заснул. Проснулся, глядит, Манефа стоит возле пиджака, а в руках у нее билет с плацкартой.
– Бежать собрался? – спросила она шепотом.
Врать Осипу было лень.
– В командировку, – сказал он вяло.
– Так я и чуяла… – Она прикрыла рот рукой, чтобы не разбудить мать. – Так и чуяла… Ну, ладно… Обожди… Обожди, антихрист.
Она заметалась, кинула на голову платок, стала совать руки в пальтишко.
Осип спустился с полатей.
– Куда понесло? – спросил он.