Вавилонская яма
Шрифт:
"Вот тебе и награда за радушие, за уступку ложа", - умозаключил Алкмеон и потом, забравшись в постель долго-долго вспоминал перебитые, как переносье, ассоциации, дескать, он почему-то тоже камер-юнкер и добросердечный государь-император обвиняет его на полном серьезе в излишней камерности его поэзии.
IX
Начитавшись Жан-Поля, Алкмеон справедливо рассудил, что не боги горшки обжигают, вот и претендовавший на царский престол Тидей, брат Мелеагра и Деяниры, на досуге баловался сочинением порнографических романов, один из которых "Аэрон" даже выдавался в самолетах Аэрофлота в качестве противорвотного средства. Тидей был забавен ещё и тем, что в аккурат перед своим первым юбилеем ни с того ни с сего убавил себе полтора десятка лет, удивив тем самым своих друзей и сверстников. Господи, предугадывал ли он свой скорый конец, не хотел ли просто-напросто отсрочить тот
Итак, Алкмеон тоже занялся бумагомаранием да так интенсивно, что его свинцовое стило сократилось на треть всего за три часа работы.
"Вот уже девятый день (писал Алкмеон, отмечая свое зеркальное захоронение), и я ещё жив, хотя чудище обло, стозевно и лаяй караулит меня на каждом шестом метре лилипутской темницы. Осторожность заставляет меня не поминать всуе несколько шестерок подряд, чтобы самому не превратиться в шестерку. Я все-таки вождь, пусть вождь маленького, но воинственного племени Эпигонов и когда-нибудь обязательно буду признан вождями других народностей и племен, в том числе и Натали Саррот, предводительницей Амазонок, буду увенчан вечно-зеленым лавровым венком, листьев которого хватит моей супруге на супы по гроб моей жизни, более того - я предчувствую, как завещал учитель, что при очередном разоблачении моими недругами от меня останется только последняя, неделимая, твердая и сияющая как алмаз точка, о которой я напишу свой лучший роман, который так и назову "Точка", и точка эта поведает миру о самом личном, о самом вечном... И мне будет довольно этой последней точки, собственно, больше ничего и не надо. Ни перстня с огромным африканским бриллиантом, как на безымянном пальце ныне безымянного поэта, когда-то собиравшего на свои чтения стадионы.
Если я даже уже прожил отмеренную предвечными пряхами жизнь (Клото, Лахесида и Атропа недаром благословили меня, именно имя я посвятил свою книгу стихов "Веретено судьбы", после которой даже враги мои отступили и не смогли помешать моему посвящению в профессионалы), то все равно каждое новое подаренное Аполлоном мгновение целительно и бесценно.
Жаль только, что я не могу пересказать адекватно вспышки того внутреннего огня, который пылает во мне и побуждает к самым непредсказуемым деяниям! Многое открыто моими предшественниками и учителями, но даже самый отчаянный эпигон не решится воспроизводить уже существующее слово в слово, склонить к этому невозможно даже под страхом казни, исключая разве что настоящих (а где они?), а не самоназвавшихся постмодернистов. Только неумолимо наступающее клонирование может привести к всобщему клоунированию и последней мировой клоунаде, и тогда Ха-Ха век закончится не взвизгом, а всхлипом последнего человека, изнемогшего от хохота, постпенно переходящего в бесконечный плач.
Но всей мировой немоте назло я - не мот словес и не пот телес все-таки мечтаю самовыразиться, пусть и при помощи чужих костылей и подпорок, чужих текстов, ставших родными. Я не унижусь до грызни черепа соперника, хотя не поручусь, что не взалкаю вгрызаться в графит сокарандашника. Ведь тоже по милости чудовищной ошибки я попал не только в темницу, а вообще в этот чудовищно несправедливый мир. Мне надо было родиться в другое время, в другом месте, возможно, у других родителей, учиться у других учителей (хотя и среди сегодняшних наставников насчитываю несметное множество гениев, явно превышающее мои скромные возможности восприятия) и наверное все равно я совершил бы все те же проступки.
Собственно, весь я уже написан 66 лет назад (если быть точным - 66 лет и 6 месяцев), усыплен заклинаниями высокочтимого чародея, приглашен на казнь неотвратимого пробуждения и дождавшись на шестом десятке лет другой жизни внезапно прорезавшегося третьего глаза мудрости, я с ужасом жду своего участия в новой калидонской охоте на самовитое слово. Нельзя после высокочтимого аттического образца копировать ужимки и прыжки первородства, не будучи уличенным в грехе эпигонства. Я предчувствовал это, сочиняя свой первый и пока лучший роман "Точка", имея в виду эпигонство совсем другого рода, но слово-гермафродит, оно не хочет быть на потеху публики трансвеститом, оно и не должно им быть, незаконнорожденное дитя Гармонии, увы, не от витязя Кадма, а от змея, завороженного золотом. Поэтому-то другой мой учитель признался: "Пишу для себя, печатаю для денег". Счастливы повелители не слов, а печатных станков, они сразу печатают деньги, зато и безмолвны, как статуи или камни.
Мне если что и помнится
из раннего-раннего детства, так это заросли терна, где я бездумно лакомился ягодами, не помышляя о грядущей расплате и тернистом пути паломника и скитальца, а также помнится косой солнечный луч через всю детскую комнату, под которым закипала пузырьками даже иссохшая половая краска, в котором высвечивались свободно парящие в воздухе мириады пылинок, эдакая модель вселенной, а ведь это создатель всего сущего, мой прародитель в итоге благословлял меня своей золотой дланью на извлечение радости из любой самой грязной и неблагодарной работы. О, Зевс! Никому не смогу передоверить твои солнечные откровения, которые правдивее открывания вен..."(Здесь зазвучал некстати ежевечерний стеклянный туш, совершилось очередное разлитие тюремной туши - Федор тушил свет точно по инструкции - в 23.00).
Х
– Бобэоми пелись губы, гзы-гзы-гзео пелась цепь. Впрочем, об этом мы кажется уже говорили намедни, - произнес Виктор Владимирович, сидя на краешке ложа, в ногах у Алкмеона. Своими крылышками он попеременно копался в наволочке, набитой словно куриным пухом обрывками бумаги, сплошь испещренными математическими формулами и стихотворными строчками. Алкмеон молча лежал, подтянув ноги, явно стесняясь возможного дурного запаха носков и смотрел на большого стеклянного паука, который спустился настолько низко, что походил на настольную лампу.
– А знаете, мил человек, наша администрация решила, что мы с вами, голубчик, делаем натуральный подкоп, намереваясь бежать из узилища? Вчера меня вызывал директор тюрьмы Родольф Нуреевич Косолапов (впрочем, это служебный псевдоним, он - прирожденный варвар, истинный ариец и зовут его на самом деле Генрих Генрихович Арьев, подчиненные же прозвали его Сахарным Немцем, потому что у него врожденный диабет, и он дня прожить не сможет без инсулина, самоукалывается трижды в день, а за год целый грузовик одноразовых шприцов переводит) и безапелляционно так мне и заявил, мол, мы все давно знаем, нам сексот Водченко в подробностях доложил, подкоп уже миновал фундамент, вот-вот подойдет к канализационному рву и тогда рванет, сточные воды пойдут не в Стикс, а прямиком в камеру Алкмеона, к вам то есть, и соответственно как ртуть в градуснике тяжелобольного дойдут до библиотеки, погубят все раритеты, а у меня на носу реституционные хлопоты, никакой Коль уже не спасет мой цоколь, никакой общегерманский ватерпруф не поможет от промокания. Нет, вы это бросьте (это он мне, понимаете), крылышками-то тут не махайте, хоть по системе Станиславского, ни за что не поверю. Увольте от применения к вам грубой силы, лучше сразу увольте меня с директорской должности, она у меня давно в печенках сидит. Я не Мельцин, за кресло не держусь. Вот такой монолог я выслушал и тут же был выпровожден без всякого намека на диалог.
Алкмеон продолжал смотреть на паука, обживающего стол с одного из углов, где уже мерцала его стеклянная монограмма.
– Нет, вы мне все-таки скажите, может вы действительно один бежать хотите, а меня решили бросить, как помеху, инвалида безрукого, так я еще-таки пригодиться могу.
С последними словами Виктор Владимирович подошел к столу, наклонился и внезапно, захватив зубами край столешницы, легко поднял деревянного монстра над собой. Стол парил в воздухе, как воздушный змей. Бедный стеклянный паук едва не разбился во время гимнастических манипуляций нардиста без помощи рук и чудом улепетнул опять при помощи своего хрустального канатика.
"Канатчикова дача, какая незадача, Канатчикова дача, украденная сдача", - пропел граммофончик в голове Алкмеона.
– "Мир обезумел. Век действительно приближается в своему закономерному концу, но чужой конец ещё ближе. Где-то я уже точно читал про летающий в воздухе стол с вколоченной челюстью, или это был все-таки стул?"
– Виктор Владимирович, чудак-человек, да пожалейте вы свои зубы, если даже они у вас вставные. Помните историю: чекисты, получив телефонограмму "Анданте", решили, что это сов. секр. приказ аннулировать Данте и его сторонников, и таким образом лихо почикали дантистов почти подчистую.
Виктор Владимирович ничего не ответил, только глаза его покраснели и вспучились, полезли на лоб, как у лобстера, сваренного вкрутую. "Тоже мне Омар Хайям выискался", - мысленно сплюнул сквозь зубы Алкмеон и подхватил стол с другой стороны за растопыренные ножки обеими руками. Сообща стол вернулся на свое обычное место, но паук так и остался под потолком, не клюя на вернувшуюся приманку.
В дверь камеры заглянул отчего-то запыхавшийся Федор.
– Вы без меня не скучаете? Может, в картишки перекинемся? Мне тут необычайные картинки подарили, дамы - сплошь нимфетки, пальчики оближешь. Ну дак как?