Вчера-позавчера
Шрифт:
Лежал он и поглядывал украдкой на Соню. И она тоже смотрела на него. Смотрела на него и отводила глаза, отводила глаза и смотрела на него. Покраснел он, поплыл туман у него перед глазами, и забилось сердце. Протянул он руку в сторону Сони, как человек, не понимающий, что ему делать, или, может быть, хотел намекнуть ей, Соне, чтобы она села рядом с ним на кровать, ведь сидеть ей на стуле конечно же неудобно. Подошла она и села рядом с ним. Он почувствовал, как разливается сладкое тепло; переживание, которого никогда не знал он прежде. Соня все еще молчала. И он молчал тоже. Подумал он, что нехорошо молчать, и сказал ей: «Вот уже несколько дней я не видел тебя». Сказала она: «Не видел ты меня». Сказал он: «Не видел я тебя. Почему?» Сказала она: «И сейчас я удивляюсь себе, что пришла сюда». Сказал он: «Почему ты удивляешься?» Сказала она: «У меня и в мыслях не было идти к тебе». Сказал он: «А почему же ты вдруг решила?» Сказала она: «Разве есть смысл в расспросах этих?» Взял Ицхак ее руки в свои, как будто испугался, что может потерять ее.
Руки ее горели огнем и жгли ему руки и сердце. Голова ее почти легла на его плечо.
После полуночи пошел Ицхак провожать Соню. Небо было глубокого синего цвета, и множество звезд застыло на нем, и земля была мягкая, как ковер. Это — песок Яффы, который днем осыпается под тобой, а ночью превращается в шелк. Пахнет морем, и плавно покачиваются его волны. Недалеко от берега движется корабль. Мы не знаем, кто плывет на нем. В любом случае Сониного друга нет там. Далеко, за тысячи километров от Эрец Исраэль, скитается он с места на место и не находит для себя места.
Вернемся к Ицхаку. После полудня встретила Соня Ицхака на улице. Опустил Ицхак голову и хотел свернуть в сторону. Ощутил он двойной стыд в эту минуту: за то, что опозорил Соню, и за то, что опозорил их общего друга. Лицо Ицхака залилось краской, и глаза затуманились. Улыбнулась ему Соня, и взяла его ласково за руку, и спросила: «Почему не видим мы тебя?» Спросил Ицхак сам себя: что значит, не видим мы тебя? Ведь еще не прошло дня с того часа, как она была у меня? Он еще размышляет над ее словами, а уже поднялась горячая волна и захлестнула ему сердце, как в то самое мгновение, когда голова ее лежала у него на груди.
Часть двенадцатая
ИЦХАК И СОНЯ
С тех пор привычки Ицхака изменились. Начал он следить за своей одеждой и бриться дважды в неделю, один раз перед субботой, как все, и один раз в середине недели. Есть у него заказ — возвращается после работы домой, моет лицо и руки с мылом, переодевается в чистое платье, перекусывает чем-нибудь и бежит к Соне. Нет у него работы — читает книгу, много спит, купается в море, приводит в порядок комнату и готовится к свиданию с Соней — ведь вечером она придет. И когда приходит, она встает на цыпочки и запрокидывает голову назад, шляпа слетает с нее, и она растягивается на кровати и закрывает глаза. В этот момент белые пуговицы на ее блузке излучают свет, а веснушки на ее лице темнеют. И он подходит, и садится рядом с ней, и пересчитывает пуговицы на ее блузке, и говорит: «Одна, и еще одна, и…», — так до восьми. Сосчитал правильно, тут она говорит: «Хорошо сосчитал», — и дает ему плату за его старание. Ошибся в счете, тут она обнимает его и говорит ему: «Никогда не учил математику?» И так как невозможно учить математику между делом, то они оставляют свои упражнения в счете и так сидят, пока она не высвобождается из его объятий и не говорит: «Зажги лампу!» Он отпускает ее, и зажигает лампу, и стелит скатерть, и приносит тарелки, и ложки, и вилки, и ножи, и они съедают вместе все, что он приготовил в течение дня. Смотрит Соня и смеется, что он ведет себя, как хозяйка дома, — не так, как те, что едят с бумаги, в которой приносят еду из магазина. А за то, что она над ним смеялась, просит прощения, но не так просит прощения, как те, что целуют до одури, а прижимается своим ртом к его рту, и волоски на ее верхней губе, незаметные обычно, своим скольжением доводят его до изнеможения. Поев и попив, выходят они гулять. И по дороге отдыхают на берегу моря или на песчаном холме, который называется Холмом любви, а иногда заходят в кафе «Хермон» и едят мороженое.
Кафе «Хермон» расположено в конце Неве-Шалом рядом с улицей Буструс. Входят в него через проходную комнату, где днем у входа сидит, согнувшись над зеленым плетеным столом, черный, как смоль, человек, а на столе — ассигнации и монеты, большие и маленькие, как у всех менял, сидящих на улице у входа в дом и пересчитывающих деньги. Поскольку нет у нас за душой ни гроша, оставим его и займемся кафе, в котором по вечерам стоит его владелец. Лицо его — красное, как медовый пирог, и борода его пылает, как бутон гранатового дерева, а его разноцветные глаза с изумлением взирают на каждого входящего и выходящего или наблюдают за мухами, толкущимися перед ящиком со сластями. Тот, кого достали жажда или голод, но нет у него свободного времени, заходит и ест и пьет стоя. Есть у него свободное время — проходит во дворик с выложенным морскими раковинами полом. И маленькие столики и плетеные стулья, выкрашенные в зеленый цвет, расставлены между пальмами, и на них льется свет фонарей, которые не зажигают только в лунные ночи, когда их свет не нужен.
Кафе это не похоже на арабские кафе с кальянами, граммофонами и попугаями, не похоже и на кафе в Лемберге со столовыми приборами из серебра и фарфора, с официантами, одетыми как господа. Но есть здесь одно преимущество: куда бы ты ни взглянул, ты видишь писателей и учителей, чиновников и общественных деятелей. Одни пьют прохладительное, другие пьют что-нибудь горячее, и платок повязан у них на шее, чтобы впитывать пот. Некоторые беседуют о Менделе, и в старости остающимся прежним Менделе, и о Бялике, замолчавшем и не публикующем ни одного стихотворения. Неподалеку от них сидят другие знаменитости ишува. Одни расхваливают Одесский комитет, другие ругают немецких евреев за то, что те завладели фондом Керен Каемет и считают Эрец Исраэль чем-то вроде падчерицы сионизма. Эти говорят о епархии известного мецената, эти обсуждают споры в Петах-Тикве и распри в Беер-Тувье. Одни вспоминают, как «Хапоэль Хацаир» атаковал в одном из своих выпусков Дизенгофа
и АПЕК, а другие вспоминают рабби Биньямина, у которого даже статьи на злободневные темы полны поэзии. Тут же сидят остальные посетители. Одни играют в шахматы, другие наблюдают за ходом игры. Взгляд одних прикован к шахматной доске, другие провожают взглядом шахматные фигурки. Над ними нависли советчики, знающие, куда надо двинуть фигуры и куда не надо. Поодаль от них, у стены кафе, стоят люди без пиджаков и воротничков, играют в бильярд, маленький мальчик бегает и собирает шары, разлетающиеся во все стороны. Гул поднимается от раковин, которыми выложен дворик, как будто живые существа, прежде жившие в них, поднимают крик под твоими ногами. Тем не менее покой царит во всем дворе, будто вся безмятежность мира сосредоточилась здесь.Ицхак приехал из маленького городка, где нет кафе, не сидят там люди компаниями и не знают, что такое мороженое. Удивляется он сам себе, что оказался вдруг сидящим среди знаменитостей, о которых говорят все сионисты. Иногда спрашивает себя Ицхак: неужели люди эти, пьющие лимонад, — те самые, о которых мы читаем в газетах? Видели бы сионисты его города, какая ему оказана честь! Хоть и приуменьшились в его глазах сионисты его города, все равно — не помешало бы, чтобы увидели они, в каком обществе он вращается. В особенности поражает его Соня, беседующая со знаменитостями этими и даже с писателями запросто, будто они ее друзья. До своей алии в Эрец довольствовался Ицхак фотографиями писателей, а сегодня видит он наяву живого писателя. Сидит себе наш писатель, добродушнейший Шай Бен-Цион, и лицо его светится. В те времена люди еще относились с большой симпатией и уважением к словам писателей, и отсвет этой любви падал на их лица. Сидит Шай Бен-Цион, одетый в коричневую полотняную одежду, блестящую как старый шелк, и, как шелк этот, блестят его карие глаза, галстук поэта повязан под его воротничком, и весь он в целом — поэзия, а все, что выходит из его уст, — как песенная строфа. Мы отлично знаем рассказы Шая Бен-Циона, а сейчас сидит он с нами и часть его речей доходит до наших ушей.
Входит Дизенгоф, одетый в белый легкий плащ, и на голове его черная твердая шляпа, то ли смятая, то ли квадратная, а в руках его буханка хлеба. В тот день обедал у него Энтеби, пришли в его честь гости и не оставили дома ни крошки хлеба. Домработница, йеменитка, приходит обычно в семь часов, а он привык вставать в шесть часов, а иногда, когда донимает его голод, встает в пять или в четыре; и вот он вышел теперь купить себе хлеба, чтобы было у него что-нибудь наготове, а по дороге зашел в кафе.
Сидит себе Дизенгоф на плетенном из соломы стуле, и тело его заполнило весь стул. Положил он свою шляпу на стол, а буханку — на стул напротив. Потер себе руки, как бы готовясь к тяжелой работе. Посмотрел своими серыми глазами на хозяина кафе, поставившего перед ним мороженое. Махнул рукой над тарелочкой, как бы прогоняя муху, и сказал: «Что это для мужчины? Взглянул на него — и нет его!» Побежал хозяин кафе и понес ему вторую порцию. Еще он не донес ее, как уже опередил его помощник, знающий, что господин этот не довольствуется малым. Вонзил Дизенгоф ложечку в одно блюдце и в другое блюдце и огляделся, кто здесь тут из «его» людей?
На самом деле все в Яффе — «его» люди. И если найдется тут человек, у которого есть претензии к нему, так он глупец. А что касается той статьи «Юпитер сердится», опубликованной в «Хапоэль Хацаир» и направленной против него, так исчерпывающий ответ он уже дал им в «Хацви» Бен Йегуды, и Мордехай бен-Гилель ха-Когэн тоже ответил им как следует. Главное, надо делать, делать и делать, тогда не будет свободного времени для словопрений. И ведь он впереди тех, кто делает дело, и в том числе делает дело для рабочих и для улучшения их положения. А они вот пошли по неверному пути. И он написал совершенно определенно: «Вы ведете войну во всем ишуве, Старом и Новом, как будто вы одни остались после потопа и кроме вас никому не больно за раскол в народе и за кризис в ишуве. Вы поставили своей целью завоевания труда, но цель эта отдалилась от вас, и война стала для вас целью, потому что война у вас и внутри и снаружи. Война оборонительная и война наступательная, война ради войны, „и наполнилась вся Эрец трубными звуками войны и победы“. Только горе такой победе! Потому что, если и вправду каждая мошава и все национальные учреждения прогнили до такой степени, что они все выступают против еврейского труда, если так, для кого вы так стараетесь? Зачем вам обманывать себя, ведь вам известно, что если крестьяне Петах-Тиквы поддержат „Хапоэль Хацаир“ и потребуют от вас предоставить им еврейских рабочих вместо арабских рабочих, разве вы сможете изобрести для них всех требуемых возчиков и сторожей? Работа в ишуве изматывает тело, и мы не годимся для таких работ. Нам нужны простые рабочие, а эмиграция дает нам искусственных рабочих с высокими требованиями, они не приспособлены к жизни рабочего». Его стальные глаза прикрываются, как у военачальника, который проводит смотр своим солдатам и находит их слабыми. Он хочет сделать им выговор и потому прячет от них глаза, чтобы они не заметили, как пробудилась в нем жалость к ним.
Но в то самое время, когда он ощущает силу в себе и слабость в других, сердце нашептывает ему: «Однако вся твоя деятельность, не что иное, как поражение. Многое пытался ты сделать, и не вышло у тебя ничего. Неужели вся твоя энергия и сила были созданы напрасно? Что „Хапоэль Хацаир“ пишет? „Знает он, этот господин, что „Хапоэль Хацаир“ действует в то самое время, как все (то бишь я и мои товарищи) зевают; видят они (то есть я и остальные деятели ишува) в „Хапоэль Хацаир“ растущую силу и боятся, что, не дай Бог, не будет видна их деятельность“». Может, они шутили, эти милые молодые люди? Ведь они сами же говорят, что есть достаточно работы для честных людей, и в самом деле жаждущих работать, а не скандалить, и если такие люди найдутся, то наверняка найдут они себе занятие и без «Хапоэль Хацаир», и вместе с «Хапоэль Хацаир».