Вчерашний мир. Воспоминания европейца
Шрифт:
Цитата: «В здание, где находилось немецкое бюро путешествий или даже германское консульство, входили неохотно: может, там были тайные люки, которые вдруг разверзались под тобой – и ты пойман? Вокруг „мерседеса“ с немецким номером на всякий случай делали боязливый крюк. Отважишься слишком приблизиться – тут-то и откроется дверца машины, появится рука – цепкий кулак – и вот уже эфирная маска у лица». Конец цитаты.
Бесспорно: навязчивая идея, прокравшаяся здесь в мои ночные сны, далекая от какой бы то ни было физической реальности, но снова и снова сверкающая зарницами из мрачного прошлого – того вчерашнего мира, который совсем еще не отгремел. И все же, подталкиваемый соображениями благоразумия – так сказать, настоятельным требованием текущего момента, – я снова и снова отправлялся в здание консульства. И вновь наступил февраль (месяц, который часто имел для меня особое значение). В один из февралей я женился на Светлане, в феврале умерла моя мама, а через год после нее умер отец, и тоже в феврале. Воспоминание о двух последних печальных февральских событиях моей жизни не очень-то предрасполагало к здоровому оптимизму.
Во время моего следующего визита в консульство там прямо-таки изумились: дескать, ходют здесь всякие, поди угадай, как оказались в Вене, да еще занимаются тут сомнительными делишками в какой-то, прости господи, антропософской школе, нет чтобы, как нормальные граждане нашей страны, трудиться в ООН или торгпредстве, – и разъяснили мне, что я в таком положении, почитай, уже и не гражданин Советского Союза вовсе. Меня утешили тем, что к концу марта все прояснится. Будет ясно, как поступать консульству в таких особых обстоятельствах, как у меня. Но я не позволил, однако, выставить меня за дверь, попросил лист бумаги, написал соответствующее заявление и оставил свой адрес и номер телефона.
Закончился март, но никто из консульства не объявился, и я снова отправился туда и, когда выяснилось, что мое первое заявление куда-то запропастилось, написал второе. И снова несколько недель напрасного ожидания. Мои взбудораженные нервы бунтовали, но вместе с тем я почувствовал, как во мне клокочет исполинская сила древнерусского богатыря. Итак, стоя в коридоре консульства, где толпилось множество челобитчиков, и выслушивая новые отговорки более или менее учтивых служащих там, я чрезмерно громко (что, собственно, не соответствует моему естеству) потребовал для разговора консула. Уже не помню, стало ли в коридоре на мгновение тихо, однако неожиданно открылась одна из многочисленных дверей, мне предложили пройти и кто-то и в самом деле отвел меня в кабинет консула.
Он сидел за своим рабочим столом и не удостоил меня взглядом. Он чрезвычайно занят, сказал он, и у него есть для меня только одна минута. Я заставил себя успокоиться, сказал ему коротко и самое главное: «Я прошу письменно подтвердить, что меня (насколько я могу судить по тому, как со мной обращались до сих пор его подчиненные) лишили гражданства моей страны. Я профессор ЛИИЖТа в Ленинграде, где во время блокады родилась моя жена, проживающая в настоящее время вместе со мной в Вене, и у меня есть намерения поставить местную общественность в известность о лишении меня гражданства». Я видел, как изменилось выражение лица консула во время моих слов. Ни с того ни с сего у него появилось время (прямо-таки безграничное время), и даже мои прошения – как первое, так и второе – вдруг обнаружились. Само собой разумеется, господин профессор, сказал консул, вы получите ваши паспорта. Вам придется заплатить, продолжил он, по 840 шиллингов за каждый паспорт, но до тех пор мне следует (таковы общие правила, действующие также и в Австрии) получить из Ленинграда соответствующую заверенную в милиции справку о том, что у нас нет никакого уголовного прошлого. После этого я в любое время могу прийти к нему и забрать паспорта.
Мне казалось, что теперь-то все будет в порядке, но не тут-то было! Оказалось, что получить такие справки о нашем безупречном прошлом совсем не просто. Мои звонки в районное отделение милиции и в отдел кадров ЛИИЖТа остались безрезультатными. Никто не чувствовал себя там в состоянии или вправе выдавать подобные свидетельства. И тут явился наш ангел-хранитель Томас Куфус. Через Вену он направлялся в Ленинград и спросил меня (шутки ради), не может ли он привезти мне оттуда что-нибудь. Мы заговорили о злосчастных справках, и он заверил меня, что в Ленинграде он сделает все возможное, чтобы получить эти свидетельства. И ему в конце концов удалось раздобыть эти бумаги с помощью русской коллеги из Ленинградской студии документальных фильмов (которую я хорошо знал).
Томас привез с собой не только эти славные бумаги, но и печальные известия о смерти. Умер мой добрый старый учитель – Адмони, и, как я узнал, вокруг его могилы собрались очень-очень немногие. Его смерть разволновала меня, дошла до сердца, хотя с этим следовало считаться. И у меня никак не могло уместиться в голове, что не нашлось больше людей проводить его в последний путь, отдать последние почести языковеду и литературоведу, который, наряду со своими научными занятиями, поддерживал тесные отношения с выдающимися литераторами (такими как Анна Ахматова и Генрих Бёлль) и, вопреки всем нападкам, в процессе против будущего лауреата Нобелевской премии Иосифа Бродского выступил как доброжелательный эксперт. Я еще раз вспомнил о моем последнем посещении его. Я прилетел из Вены в Ленинград, но еще оттуда позвонил ему. Каким-то образом – очевидно, из-за его уже плохого здоровья – встреча не состоялась. Однако затем он в один из последующих дней позвонил мне сам, и я поехал к нему. Мы провели примерно четыре часа вместе. Он как раз, как он мне рассказал, писал предисловие к переизданию на русском языке «Иосифа и его братьев» Томаса Манна. И он говорил о новой гуманности (как он это называл), которая только-только зарождалась. И вопреки всему тому, что произошло и происходило вокруг него, он казался оптимистичным. И хотя на короткое время он предвещал России фашизм, но ненадолго.
Когда я пишу эти строки, то вспоминаю о конвертах с деньгами, которые он подсовывал мне в худые годы, когда меня вышвырнули из Дзержинки. Слышу снова его голос, вижу его полулежащим на диване и слушающим меня, когда я говорил о своих чувствах к нему, о которых в редких письмах из моего далека я всегда писал; но теперь
благодарил его за все, чему я научился у него, за его беспримерное мужество, за веру в людей и будущее, за его неистощимый оптимизм. Когда я его покидал, я уже знал, что я его больше никогда не увижу. И, несмотря на это, известие о его смерти задело меня до глубины души. С болью смотрю я на ряд его книг на своей книжной полке, среди которых и его (слава богу, успел) мемуары, и у меня такое чувство, будто с ним, беспартийным евреем Адмони, который никогда ничего не делал против своей совести, который воспитал целую плеяду выдающихся ученых – и тем не менее ему не присвоили звания академика, – окончательно завершилась эпоха, душой которой и был старый, истинный Санкт-Петербург. Эпоха, как я опасаюсь, неповторимая. Как воспоминание о том или ином из моих бывших наставников, сопровождает меня память о Владимире Григорьевиче Адмони и в Вене и придает мне сил, которые мне нужны для моих планов, для поддержания моего пошатнувшегося здоровья, для моей работы и для компенсации столь бездарно растраченной энергии в борьбе с разного рода бюрократами (скажем, с чиновниками в консульстве).Теперь наконец у меня были все требуемые бумаги: разрешение на работу в школе Рудольфа Штайнера, письмо из Министерства образования и Литературного общества и справки о нашем безупречном прошлом в Ленинграде. Со всем этим я отправился (уж не знаю, в какой именно раз) в это здание, снова к консулу. Он поздоровался со мной довольно формально и откровенно признался – чего уж таить? – для начала, что новыми демократическими силами в России, хоть обстоятельства после распада Советского Союза изменились, в прежней своей должности он утвержден. Новое назначение, однако, не меняло старой сути, ибо далее он сообщил мне, что обстоятельства изменились: паспорта в консульстве выдаются лишь в случае смерти. В данный момент для этой цели в его распоряжении имеется только два бланка паспортов – так сказать, для абсолютно неотложных случаев. Я посмотрел на него, не веря своим ушам, не до конца понимая, что он мне здесь поведал: в сознании, словно заноза, застряло слово «абсолютно». Да я и не желал ничего понимать! Чувствовал лишь, как кровь бросилась мне в голову, и еще раз я закричал – закричал во весь голос, а возможно, истошно завопил: «Я нахожусь здесь именно потому, что в последний раз (это был мой восьмой визит сюда) мне официально заявили, что по предъявлении соответствующих документов мне тут же выдадут паспорта! С большим трудом мне удалось собрать все необходимые бумаги. И что же, теперь следует все начать сначала? Нет! – заявил я ему. – Я решительно настроен больше не покидать консульства без паспортов или без официально заверенного консулом заявления о лишении меня и моей жены российского гражданства. В таком случае я отправлюсь в какое-нибудь (скажем, боливийское) посольство, где к тому же паспорта дешевле. Мне необходимо только письменное подтверждение, что своей стране я больше не нужен!»
Не думаю, что мой выпад особо впечатлил консула. По всей видимости, он хотел только побыстрее от меня избавиться – от скандалиста и типа, для него непривычного, от которого всего можно ожидать, вплоть до неприятностей. На всякий случай он пригласил секретаршу и узнал от нее (что, несомненно, давно уже знал), что имеется еще двадцать бланков паспортов, и распорядился выдать из них два мне. Пока секретарша аккуратно вносила соответствующие данные в эти все еще типично советские бланки паспортов, мне представилось, что, если бы я их сам заполнял, я бы написал то же, что некогда в подобной ситуации написал (анекдот о нем более чем достоверный) Самуил Яковлевич Маршак. Он был приглашен в Англию, где неоднократно бывал, на очередной шекспировский юбилей. А новый председатель иностранной комиссии Союза писателей – разумеется, чин из ГБ – решил мести по-новому, невзирая ни на какие заслуги. И вот Самуилу Яковлевичу прислали обычную советскую анкету, которую он удивленно повертел в руках, а затем стал заполнять. На вопросы первостепенной важности – пункт номер три и пункт номер пять, партийность и национальность – замечательный поэт и переводчик ответил не стандартными «да» или «нет», а развернуто: «Партийность: абсолютно» (ах, вот почему у меня в голове застряло именно это слово консула), «Национальность: безусловно».
Глядя на ретивую секретаршу и апатичного – какой уж тут юмор! – консула, я от такой идеи отказался, чтобы не быть вновь отброшенным в ту неизвестность, в которой в Советском Союзе столь охотно держали людей. Довольный самим собой, я покинул здание и еще в метро все еще похлопывал себя по карману, чтобы убедиться, что паспорта на месте. Ощущение у меня было такое, словно я выиграл битву – битву, конечно, мирную в мирной весенней Вене. Но остался горький привкус, своего рода первобытный страх, который понять может лишь тот, кто жил в бывшем Советском Союзе, – страх, что давнее, с виду отжившее однажды может вернуться еще раз, не важно, в каком виде. Ведь вчерашний мир еще жив, и живы его последователи (и не только в России).
Я чувствовал себя новорожденным – или, точнее сказать, нормальным – гражданином с законным (непросроченным) паспортом, который я снова мог (не важно где) предъявить. Забыты кошмарные сны прошедших недель и месяцев: они уступили место другим, более оптимистичным, хотя всегда есть опасность того, что боязнь и паника в сновидениях могут в любой момент возвратиться.
Я иногда мечтаю о том, что у меня снова будет время заняться переводами, продолжить то, что когда-то я начал со «Вчерашнего мира» Стефана Цвейга. Ведь должны же они где-то быть – русские читатели, которые когда-то ждали эту книгу и с благодарностью приветствовали публикацию отдельных глав в журнале «Нева»! И разве здесь, в Австрии, после Цвейга, Верфеля, Рота и Музиля, не выросло новое поколение писателей (и уже, к сожалению, ушло): Ингеборг Бахман или Томас Бернхард, произведения которых публикуют от Германии до Америки и с восторгом читают?