Вечера
Шрифт:
— Дунай! Дунай! — закричит от ворот Родион Ефимыч, и конь, вскидывая голову, встряхивая отросшей гривой, бежит ко двору, раздувая ноздри, отзываясь на голос ржанием. Придет Мулянин в контору выпивши, начнет просить начальство, чтоб продали коня.
— Продайте, все равно совхоз ежегодно выбраковку делает, на мясокомбинат отправляет. Куплю в один день, не мешкая. Сколько?
— Да на что тебе конь? — смеялись над Родионом мужики. — Он и так подле тебя круглый год, из рук не выпускаешь. Вот чудак!
Предпоследний раз видел я Родиона Ефимыча Мулянина, когда возвращался он с похорон. В то время я уже не жил в деревне, бывал наездами. Хоронили старуху, что отжила свой век. Как водится, провожать на кладбище пошли чуть ли не всей деревней. Четверо несли гроб, остальные тянулись следом, редко и
Это был последний рабочий год Мулянина. Пенсии он ждал как не знаю чего, как ребятишки праздника. Только и речи было о пенсии, о старости, с кем бы Мулянин ни затевал разговора.
— Все, — говорил он, — отработал свое, хватит. Сколько можно чертомелить. Вот охлопочу пенсию, отдохну. Охотничать буду, пасеку, глядишь, разведу. Давно собирался, да руки не доходили до пчел.
Стал оформлять документы, собирать необходимые справки и — захворал. Скрутило его быстро, таял на глазах.
Я пошел попроведать. Родион Ефимыч лежал на кровати, худой, бледный, сипло дышал. День был субботний, он едва помылся, едва добрался от бани — ослаб. Я посидел немного, поговорили. Простился.
— Мулянина и не узнать, — сказал я дома, — изменился сильно. И на него нашлась. Голос слабый, едва слова произносит…
— Изменился, — покивала мать головой. — А думали, износу не будет — здоров был. Да и то посуди, сколько им выпито-искурено за жизнь, это какой же организм выдюжит. Вон, поглядишь, железо ржавеет, рассыпается в прах. А человек… Теперь уж все, не встать ему…
В бреду звал Дуная, больше никого не вспоминал. Приходя в сознание, жалобно говорил сидевшей рядом жене:
— Нюр, умру, а пенсию-то отдадут тебе или нет? Пенсия… скоро принести должны. Нюр, пенсию… сколько дней осталось? Столько ждал. Ты уж попроси, чтоб отдали. Ох, так и не дожил… Вот ведь… Нюра, прости…
Умер. Похоронили. Избу и утварь купили свои деревенские, мать забрал приехавший на похороны Василий. Не помню, выплатили первую пенсию Муляниной Нюре за мужа или нет — я был в отпуске и скоро уехал. Хоронить Мулянина я ходил вместе со всеми…
Лет двадцать прошло, пока собрался я навестить родные места. Приехал — деревни нет: два дома жилых, лесника да пенсионера, остальные заколочены. Ходил я по затравеневшим улицам и переулкам, заросшим сенокосам, полям, на кладбище завернул. Трава там по грудь, березы разрослись густо, шумят. Часть крестов попадала, много держалось. Среди прочих могил нашел я могилу Муляннна. Крест был еще крепок. Малина выросла на могиле, переспелые ягоды падали в траву. Я положил на сухую теплую крестовину руку, постоял, вспоминая Родиона Ефимыча, каким знал его. Вот он, Родион Мулянин, и другие мужики, со всеми своими достоинствами и недостатками, с их семьями, избами и дворами, составляли вместе то, что называлось нашей деревней.
А сейчас окрест тишина, да ветер, да шум лесной…
Тетя Феня
После университета я некоторое время учительствовал. А жил в степном промышленном городе, где не было ни реки, ни речки, ни лесной зоны за окраиной, а были шахты, которые когда-то находились в степи, а теперь оказались в черте города, возле шахт высились громадные дымящиеся терриконы, их хотели превратить в зеленые холмы и засеяли травой, но трава на терриконах не стала расти.
Были в городе различные фабрики и заводы, металлургический комбинат, коксохимический комбинат, еще какие-то, над их трубами подымались желтые, зеленые, черные, оранжевые дымы. Над городом, заслоняя солнце, как развернутая гигантская овчина, висел многолетний пласт дыма, дожди в городе шли грязные, и какой бы
силы ни дули предзимние степные ветры, они не могли проветрить город, расшибались о разноэтажные дома, теряли силу.Промышленными были не только город и область, промышленным было все довольно большое степное пространство, называемое угольным бассейном, и по этому бассейну, в безводной степи, где росли только кукуруза да подсолнух, располагались большие и малые города, похожие один на другой.
Я жил не в центре, но и не на окраине, на улице Воробьевской, которая состояла из частных старых домов, машины здесь проходили редко, росла по обочинам улицы низкая твердая трава, росли старые, как и дома, акации. Улица, особенно в сумерках, напоминала деревенскую, если бы не маслянистый, с угольной гарью воздух. Самая тяжкая пора в городе — с мая по сентябрь, когда жара доходит до тридцати и выше, но, слава богу, каждое лето я уезжал из города, возвращаясь лишь к началу учебного года.
Верхним концом улица Воробьевская выходила к трамвайной линии, дальше был базар, нижним концом улица спускалась до пятиэтажных домов нового квартала, построенного на месте таких же, как и Воробьевская, улиц и переулков. Если идти от базара, по правой стороне, то седьмым от края стоял ничем не отличавшийся от других саманный, под бурой черепичной крышей дом, хозяйкой которого была тетя Феня, а я у нее квартировал.
Дом тети Фени смотрел на улицу двумя окошками (окнами их нельзя было назвать — малы), еще одно оконце выходило во двор. Двор от улицы отделял дощатый заплот, когда-то крашенный зеленой краской, краска давно потемнела, облупилась местами, доски обветшали, столбы, державшие заплот, подгнили, и он слегка завалился внутрь двора на подпорки, подставленные тетей Феней. На покосившихся столбах, тоже с подпорками, на одной верхней петле висела дощатая дверь, ее на ночь закрывали на крючок, хотя открыть крючок было просто, как просто было снять с петли и унести саму дверь или перелезть во двор через заплот. От соседей справа усадьбу тети Фени отделял такой же забор, и его давно не чинили: некому, некогда, главное — нечем, достать в этом безлесом краю доску или тесину было мудрено.
В глубине двора за деревьями стояло саманное строение, разделенное надвое: в одной половине находилась летняя кухня, в другой — сарай, там хранились уголь, дрова, старая одежда, прохудившиеся кастрюли и ведра, изношенная вконец обувь.
В кухне жил я. Стояла здесь печка, рассохшийся, без дверцы, шифоньер, куда я вешал свою одежду, стол, два стула, один для меня, другой для гостей. Находился тут же топчан с постелью. В летнее время кухней тетя Феня пользовалась лишь в дождливую погоду, обычно она готовила на печурке, сложенной возле сеней. Зимой печь топили в доме. В кухню из года в год тетя Феня пускала квартирантов.
Семья тети Фени состояла из четырех человек: она сама, дочь Леночка, зять Толик и внук Гришка, которого домашние, соседи и знакомые называли Гриней. День у тети Фени начинался рано, в половине шестого. Я слышал, как, загребая ногами, тяжело дыша, проходила она мимо кухни, в угол двора в уборную, потом умывалась возле сеней под рукомойником, подвешенным на дереве, брала в сарае дрова и начинала растоплять в ограде печурку, чтобы успеть приготовить еду дочери и зятю. Наладив печку и поставив варево, тетя Феня принималась будить зятя. В доме был будильник, но зять Толик не заводил его. Будильник звонил резко, громко, неожиданным своим звоном раздражал и даже пугал Толика. Тогда у него с утра начинала болеть голова. Поэтому будить себя Толик поручал теще. Теща должна была подойти, мягко дотронуться до плеча зятя и негромко сказать: Толик, вставай, пора на работу. Так она и делала. Но будить следовало ровно в семь, ни позже, ни раньше. Один раз тетя Феня разбудила зятя до семи, он встал, оделся, вышел в переднюю, увидел, что на часах без пятнадцати семь, разделся, снова лег и пятнадцать минут пролежал с закрытыми глазами, пока теща не вошла во второй раз и не произнесла необходимых слов. С недовольным видом, что вот опять надо идти на работу, зять нехотя завтракал и направлялся к трамваю: он был рабочим, и трудовой день его начинался с восьми часов. Немного позже вставала Леночка, она относилась к инженерно-технической интеллигенции, и на работу должна являться к девяти.