Вечера
Шрифт:
Мы с Шуркой не спеша переходим мост, глядя в темную воду. Луна плавает неглубоко возле самого берега, можно нагнуться, зачерпнуть кепкой. Проходим мимо усадьбы Шадриных и заворачиваем направо, на свою улицу. Шуркин дом третий по левобережью Шегарки от въезда в деревню, наш — пятый. Время, чувствовалось, близко к полуночи, может, уже и полночь наступила, а мы разгулялись, спать не хочется, так бы и бродили по деревне, где ни одного огонька, тихо и только зыбкий лунный свет. И собак не слышно — спят себе по дворам.
Мы дошли до нашего огорода, взобрались на городьбу и сели рядом, опустив ноги на нижние жерди.
— Скоро картошку подкапывать начнут, — сказал Шурка, глядя
— Люблю, — сознался я. — И с малосольными огурцами люблю. Только не скоро начнут подкапывать, июля еще шесть дней. Мать всегда в середине августа начинает подкапывать. Старую варим, она уже дряблая, проросла.
— Знаешь что, — предложил вдруг Шурка, — давай я к Безменовым в огород сбегаю, морковку выдерну. У них каротель из года в год — сахар!
Безменовы — наши соседи с левой стороны. Избенка у них об одну комнату, с ветхими сенями. Ближе к дороге — соломенный скотный двор. Живет в избенке семидесятивосьмилетняя бабка Матрена с сорокалетней незамужней дочерью Марьей. Справа от нашей усадьбы изба Дорофеиных. Старик со старухой в ней живут, дочь у них — намного моложе Марьи, а у нее ребенок, нагулянный в девках. Старик суров видом, малоразговорчив. Выйдешь утром, а он уже управился по хозяйству, стоит возле двора, опершись на палку, кашляет. Борода на грудь, желтая, с прозеленью борода. Он стар, но крепок еще. За дровами в лес один ездит. На корове. Корова у них красная, рогатая, здоровая — чисто лось. Любой воз наложи — попрет.
Я еще не ходил в школу, когда мы переехали в эту избу, на берег Шегарки. А до этого жили на северном краю деревни, возле самого леса. Там тоже было хорошо. Переехали. Долго не приходил к нам дед Дорофеин проведать, как соседей. А потом зашел. По осени, кажется, уже в огородах убрали. Снял шапку, поздоровался, сел на голубец около большой печи. Закурили они с отцом самосаду, отец на кровати полулежал — нога прибаливала. Закурили, стали разговаривать. Старик первый завел:
— А я ведь, Егор, плохо про твоих ребятишек думал сначала. Как переехали вы — ну, думаю, спасу теперь от них не будет, в огород начнут лазить, на грядках все с корнями повыдергивают. Так и со старухой решили. Выходил до сколь разов на улицу, проверял. Во дворе затаивался вечерами с хворостиной. А они — ничего.
— Наши не безобразят, — кашлянув, сказал отец. — Никто еще не жаловался.
Редко заходил старик. А бабка Матрена бывала каждый день, приболеет если — не попроведает. Сядет на тот же голубец, заговорит с матерью.
— Дунюшка-а, — скажет, — расхворалась я вчера в вечер, седни поднялась едва. Стирку затеяла утром, сходила три раза с коромыслом на Шегарку, и так мне спину что-то заломило. Ой-ой, силы никакой нет. Как дальше?..
— Матрена Васильевна, — засмеется мать, — да что ты говоришь — силы нет. У тебя восьмой десяток на исходе. Дай бог нам дожить до таких лет. Тебе ли с двумя ведрами из-под берега вылазить. Тут — сорок пять, и то шатает, накрутишься за день. А уж в твои-то годы на печи лежать…
Мне что-то жалко стало бабку Матрену, когда Шурка захотел сорвать морковки с ее грядок. Вспомнил я, как приходит она к нам, огибая по-над речкою огород по стежке, ею же пробитой, маленькая, согбенная, семеня, опираясь на батожок. Как возится она на огороде своем, став на колени, пропалывает грядки с той же морковкой.
— Шурка, — сказал я тогда, — давай я у себя нарву морковки. У нас тоже каротель, не хуже соседской.
И таиться не надо: мать разрешает рвать — морковь крупная уже. Помнишь, позавчера я приносил на сенокос?— Ну, сходи, — сразу согласился Шурка. Видно, ему самому было совестно лезть в чужой огород. Он уже пожалел, что предложил. А тут я назвался.
Я пошел за морковкой, а Шурка спрыгнул в огород, лег в высокую густую траву между городьбой и картошкой, дожидаясь меня. Залезть в чужой огород не считалось особо зазорным по деревне. Это велось издавна, и хозяева не шибко обижались, они сами когда-то были молодыми. Забрался — ничего, только чтобы не напакостил сильно. Из ребятишек мало кто занимался этим, среди парней любители находились. Провожает парень девку переулком, проходит мимо чужого огорода, и захочется ему враз удаль свою показать перед подругой, угостить ее чем-нибудь. Махнет через городьбу, почти не пригибаясь, пробежит к грядкам, на ощупь сорвет пару огурцов или карман стручками гороха набьет и — обратно. А то своротит шляпу подсолнуха, который поспелее, высмотренный заранее.
Я подошел к грядке, приглядываясь, где ботва потолще, и вытянул четыре каротелины — крепкие, ровные, с тупыми концами морковки. Отряхнул от земли — не хотелось спускаться к Шегарке, мыть, — понес Шурке. А он все лежал в траве, прислонясь плечом к жердям, смотрел на луну — она стояла высо-око, как раз над Панкиным сараем. Мы обтерли морковку о траву и, держа за ботву, стали есть, хрупая. Морковка была сочная, и чувствовалось даже по запаху, что молодая.
— Алешка, — сказал Шурка, поворачиваясь ко мне, — я вот сейчас, когда тебя не было, на луну смотрел. Знаешь что? Ты видишь там лицо человечье?
— Вижу, — ответил я. — Если долго смотреть — оно расплывется. А взглянешь сразу — отчетливо видно. Нос, глаза, губы. Прямо лицо живое — и все.
— И я вижу, — продолжал Шурка. — Даже жутко как-то — сверху на тебя глядит. Мама рассказывала, что давным-давно, когда еще и людей на земле не было, жили на луне два брата. Ну, вот… жили-жили, добра наживали. А потом что-то не поделили промеж собой и поссорились. И один брат, старший кажется, невинно убил другого. Стамеской. Вот лицо убитого и проступает на луне. Мама говорит — это для того, чтобы люди на земле помнили постоянно про братьев и зла друг на друга не таили понапрасну. Только я думаю, что все это выдумка. Ведь не доказано, что жизнь на Луне есть. И на других планетах. А может, есть. Как ты думаешь?
— Выдумка, конечно, — согласился я. — Учитель по географии говорил, что это просто пятна. Он объяснял, что за пятна, — да я позабыл. А похоже — лицо.
— Славная ночь, — помолчав, сказал Шурка. — Светло, тихо. Слышишь, коростель кричит. Чего это он — в это время? А вот, слышь, ботало звякает — кони за согрой пасутся. Конюх не загоняет их на ночь в конюшню, до зари пасутся. А чуть свет — в косилку, косари рано выезжают. На следующее лето нам уже не копновозить — на грабли посадят, накатаемся на конях верхом. Завтра метать на Святой полосе начнем, звеньевой сказал. Копен там — не сосчитать. Ну, что — по домам? Пойдем, Алешка, поздно уже.
— Ты где спишь? — спросил я Шурку. — На сеновале?
— На сеновале, — ответил он.
— А ты?
— В кладовой. Там, если комаров нет, благодать. До самой осени спать можно, до холодов. Я старую кровать перенес, установил у оконца.
И мы пошли спать.
Иногда посуху раза два, а то и три в лето привозили к нам в Жирновку кино. Почтальонша, которая каждый день ходила во Вдовино, на почту за письмами и газетами, приносила в деревню эту новость, рассказывала своим ребятишкам, а мы узнавали от них.