Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Нехорошо, невежливо, некрасиво выглядело это, наверно, так вот, на полуслове, взять и оборвать разговор, но и никак иначе нельзя уже было: не держали ноги, подламывались буквально.

— Слушай! — сказала Маша. — А Галино-то письмо? Забыли мы! Сунули на буфет, и лежало там. Сегодня полезла пыль вытирать — нате вам! Вот, я распечатала,показала она подбородком на лежащее посередине стола письмо. — Странно, знаешь… Она уже здесь, Федор у нее… а она пишет — ничего еще этого нет, словно прямо не она пишет…

Маша сидела на своем любимом месте между столом и плитой, на коленях у нее лежала разодравшаяся в стиральной машине наволочка, но она не шила перед его приходом, а читала — поверх

наволочки лежал обложкой вверх раскрытый голубой томик Есенина.

Евлампьев дотащил себя до табуретки у подоконника и тяжело, с плюхом опустился на нее.

Дотянулся до Галиного письма, вытащил из конверта исписанные ее крупным, щедрым почерком листкн, развернул и опустил перед собой на стол — не хватало сил держать их в руках.

— Ай, какая прелесть Есенин! — сказала Маша. — Пушкин и Есенин…Она взяла книгу с коленей и отнесла ее на расстояние вытянутой руки.Давай прочту, вот послушай:

Не жалею, не зову, не плачу,

Все пройдет, как с белых яблонь дым.

Увяданья золотом охваченный,

Я не булу больше молодым.

Как чудесно, да?

Я теперь скупее стал в желаньях.

Жизнь моя! Иль ты приснилась мне?

Словно я весенней гулкой ранью

Проскакал на розовом коне…

Ай, я просто не могу, как здорово. Просто ведь вся душа поет!

— Поет, — сказал Евлампьев.

Но он не слушал Машу. На улице, на свежем воздухе, хоть и было плохо, но не так, сейчас же, в тепле, с каждой минутой ему делалось все хуже и хуже, стало ломать, и волнами окатывало ознобом.

— Градусник мне дай-ка, а? — попросил он.

— Зачем? — мигом насторожась, спросила Маша. — Что, неважно тебе все-таки, да? — В голосе ее был упрек — и ему, и себе, себе прежде всего: поверила ему днем, надо же, поверила!..

— Да нет, так… ничего, на всякий случай, — сказал Евлампьев.

Градусник, коснувшись тела, обжег, будто был изо льда, от озноба у Евлампъева лязгнули зубы.

Он придвинул письмо поближе и, сделав усилие, собрал расплывающиеся перед глазами буквы в слова.

«Здравствуй, милый Леня! — начинала письмо Галя. Здравствуй, Машенька! У меня здесь все по-прежнему, все хорошо…»

Да, действительно, будто не она писала, будто какая-то другая она, ее двойник, — невозможно уже сейчас было представить ее той, московской, счастливо утешающейся возней с внучкой… И вообще, как странно: не знал он ни об Ермолае, когда писалось это письмо, ни о Коростылеве, ни о Хваткове… ни о ком не знал, не ведал ничего… так разом свалилось все, будто прорвало где-то — и высыпалось, полное беремя, держи-удержи… Хлопчатников вот только до того приходил… да, до того. Правда, комиссационное удостоверение, о котором он и думать забыл, отыскалось. Да лучше бы оно не отыскивалось, лежало бы себе н лежало, а вот Ермолай бы с Еленой… Если бы можно было менять одно на другое, если бы!..

— Она там интересно очень, — донесся до него голос Маши, — о корове вашей и о тебе пишет. Ты мне никогда не рассказывал…

Что он никогда не рассказывал… что она о корове?.. А, вот о корове… в самом деле… Чернухой звали, правильно… помнит, гляди-ка… А это о чем… надо же, да-да-да, было это, называли его так… называли… а он совсем и забыл…

Галя писала, что, возясь с внучкой, принялась рассказывать ей всякие истории своего детства, и словно что она разбудила в себе, стали в ней, помимо уже и ее воли, всплывать всякие картины, и почему-то особенно

часто вспоминается их корова, та, которую мать в самые трудные годы, и в мировую, и в гражданскую после, исхитрилась сберечь, на молоке и жили, утром молоко, днем молоко и вечером молоко, на это молоко и хлеб выменивали, и птицу, и крупы, и он, Леня, так особенно как-то Чернухино молоко любил, мать доит, а он всегда тут же с кружкой, она ему в эту кружку и набрызгает, он выпьет да еще подставляет, мать его так и звала — Коровьим сыном: «Да ты чего так молоко любишь? Может, это ты не мой, ее сынок, коровушкин сынок, а?» А ему нравилось это, и он наклонял голову и начинал бодаться: «Мму-у, мму-у, вырасту быком — всех замну…»

Евлампьев закрыл глаза. Буквы прыгали, выплясывали дикарский танец, таких усилий стоило собирать их вместе, — голова, казалось, сейчас расколется.

«Всех замну…» Боже милостивый, было!.. Никогда не вспоминалось. Лежало где-то там, лежало и лежало… и не выплыло бы на свет божий, так бы ин осталось лежать, если бы не Галя. «Всех замну…» «Зачем же мять-то?» — это его так обычно отец спрашивал, когда слышал. Отец еще совсем молодой, должно быть, в гимнастерке, подлоясанной, как рубаха, шнурком… в ту, видимо, пору, когда писарем в волисполкоме был… «Мму-у, вырасту быком — всех замну!..»

Вырос вот.

— Хватит держать, вынимай, — приплыл к нему из какой-то дали Машин голос.

Евлампьев послушно полез под одежду, долез до градусника и вытащил его. Градусник был разогретый, будто из печки.

«Тридцать восемь и пять»,подумалось Евлампьеву.

Цифры на шкале, как давеча буквы в письме, расплескались какая куда. Напрягая зрение, он заставил их встать на место и поймал обрез красной нити внутри. Температура у него была тридцать девять и семь.

13

— Де-ед, — голос у Ксюши был притворно-обиженный. — Де-ед, ну почему ты не хочешь, я тебя так прошу!

— Просит она, ишь ты! — сказал Евлампьев, взглядывая на Машу и кивая ей с любовью на внучку.— Просишь. так я сразу так и должен?

— Де-ед! — протянула Ксюша тем же голосом. — Ну, а что тебе еще делать теперь? У тебя же теперь сколько времени — полно, вот как раз.

— А это не дело? — Евлампьев потрогал пальцем лезвие ножа, который точил, и остался доволен: хороше наточил. — Ого-го сколько дела, бабушка мне только знай подкидывает.

— Дед. но ведь это важно, ведь это… ведь если просто рассказывать, все не расскажешь. Да и забудется из рассказанного… А если написать — это уже навсегда. Забылось что-то — раскрыла и посмотрела. Чтобы я знала, чтобы это всегда со мной было, в любую минуту к этому обратиться могла… Ведь ничего же не знаю по-настоящему. Ни о тебе, ни о бабушке, ни о всех остальных, что до вас… Я это, вот когда то сочинение делала, поняла. И потом, когда в санатории лежала… Правда, дед, очень прошу! Напишешь — и останется. Я прочту, сын мой прочтет…

— Ох ты! — с комической всполошенностью воскликнула Маша. — О сыне она уже думает!

— А что! — ответно воскликнула Ксюша.— Будет же, почему нет?

— Так уж непременно и сын.Евлампьев снова глянул невольно на Машу: ничего себе коза, в неполные-то пятнадцать лет?!

— А может быть, дочь, откуда ты знаешь?

— Ну, дочь, — отозвалась Ксюша. — Не все ли равно. Главное, чтоб ты написал. Чтобы это написано было. Вон в Исландии, я по телевизору в «Клубе кинопутешествий» слышала, там каждый человек свою родословную за девятьсот лет знает. Кто дед, кто прадед и от кого в каком-нибудь там одиннадцатом веке пошли. Чем занимались, чем прославились… Представляешь, как это в жизни помогает! Потянет вдруг на дурное что-то, оглянешься — и стыдно станет, будто на тебя смотрят все, и не сделаешь…

Поделиться с друзьями: