Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

А я зато – Ветка-Заветка, подумала Лиза. Не любовь, что-то очень другое, что огромней любви – но что? – надвигается на нее и… этого человека с полуседой головой и мальчишеским голосом. И теперь им в этой огромности плыть, безвоздушной, текучей, как океан. Или все-таки пронесет?

«Двенадцать причин», обретя недостающие запятые и уточнение про шопинг-моллы, улетели в ЦО из рабочего ящика, а в собственном, Лизином, обнаружились три письма. Два от Ерохина легко получилось проигнорировать. Третье, папино, оказалось не по-папиному пространным.

«…Хочу верить, мы не слишком ломаем твои планы на завтра».

«…Если 4 марта Москва проголосует честно, страна изменится! Они должны уяснить, карусели и вбросы в Москве уже не пройдут… Для этого нас должно быть не меньше ста тысяч!»

А ей-то мерещилось, что у родителей завтра праздник.

«Существует вероятность, что Запад энный путинский срок не признает. Но это будет означать одно: железный занавес не опустится, он упадет, произведя эффект гильотины…»

Господи, да они – как в последний бой!

«Сейчас происходит много нелепых споров, уводящих от главного: нужны ли партийные колонны либо достаточно единой, общегражданской; нужен ли митинг (я тоже думаю, он – пустая говорильня, еще нет нужных слов, их еще некому артикулировать), или многотысячное

шествие окажется красноречивей (несомненно!); как относиться к участию в шествии националистов (не без терпимости, но и не без отвращения, ни в коем случае не становясь под их знамена!). Из-за подобной казуистики начинает ускользать смысл происходящего, цель наших действий: выборы новой Думы, принятие новой Конституции, которая сделает невозможной власть диктатора!»

Как, однако, у них это все далеко зашло. Лиза мало за этим следила. Но затеялось-то вот-вот – в декабре.

«Цап, никогда ни о чем подобном тебя не просил. Но поскольку мы оказались сейчас в точке бифуркации, а это всегда крайне короткий период (день за год): разошли друзьям эту ссылку. Ссылайся непосредственно на меня: папа попросил, не смогла отказать. В ссылке – место и время шествия (4 февраля, Большая Якиманка), а также сснемного букафф”, которые, думаю, убедят и твоих ровесников тоже. Иначе – упущенный шанс для нескольких поколений. И неизбежность реакции.

Сорри и смайл. Твой Царапыч».

По жизни такой спокойный, голубоглазый и мудрый, как небо (а Царапыч – это из раннего детства, потому что возьмет на руки, прижмется щекой и – колко), уж настолько не читатель газет, не глотатель пустот и от Ельцина фанатевший недолго, как он сам говорил, не больше трех лет, все кончилось на расстреле парламента, – папа впал в агитаторство и активизм… и ссылку прислал на какой-то газетный сайт. Но стать вслед за папой рассылателем писем счастья – это было решительно невозможно. Однако и отказать безотказному папе как? Из памяти выплыло целиком, хотя она тысячу лет его не вспоминала, стихотворение, которое папа читал ей на даче чаще других. И так захотелось его образумить – им, а больше, казалось, и нечем:

То, о чем искусство лжет,Ничего не открывая,То, что сердце бережет —Вечный свет, вода живая…Остальное пустяки.Вьются у зажженной свечкиКомары и мотыльки,Суетятся человечки,Умники и дураки.

Папа любил с равной страстью Георгия Иванова и Владимира Маяковского. А мама считала, что эта пара может ужиться только в сознании, страдающем несварением. Папа на это ей отвечал, что поэзия воспринимается сознанием в последнюю очередь. Дача тогда еще не сгорела. Значит, Лизе было не больше одиннадцати. Сушь стояла в то лето невероятная, сушь и бедность. И надо было возить от колонки воду на тележке в больших бидонах, доставшихся от недавно исчезнувшего колхоза, и поливать, поливать, поливать картошку, морковку, лук, а в маленьком целлофановом парнике – огурцы. Папа был в этом смысле не слишком прилежен. И однажды, когда мама вернулась из недельной командировки (она тогда еще работала в главке и инспектировала сельские библиотеки), оказалось, что огурцы «по папиной милости» задохнулись, колорадский жук доедает картофельную ботву, а кротовые норы, не залитые водой (это уж было точно не по рассеянности, а по милости), обещают гибель всех плодовых деревьев. Но мама никогда не ругала папу по существу, почему-то так между ними было заведено, по существу она роняла лишь вежливое замечание, а спустя полдня вдруг обрушивалась, отыскав посторонний повод – либо высоконравственный, либо интеллектуальный. Потому что ей не пристало стенать из-за какой-то картошки. И мама стенала о том, что не может технарь, пусть трижды доктор наук, пусть четырежды академик (а папа был тогда еще кандидат, правда, главные наработки для докторской уже сделавший), говорить о поэзии с таким превосходством в присутствии профессионала-филолога! Лиза стояла возле калитки, хлопала комаров на шее, плечах и разбитых коленках, прислушивалась, не покачивается ли у нее грудь (а она уже вылупилась, но еще не покачивалась), и ждала, когда наконец за ней прибежит Натуша. Она была старше Лизы на два с половиной года, и Лизу могли вместе с ней отпустить – даже и в этот закатный час. А папа вдруг выскочил на крыльцо, размахивая какой-то книжкой:

– Риша, а вот уже не технарь, а его любимый поэт… Угадаешь какой? О, нет, не обращаюсь к миру я / И вашего не жду признания. / Я попросту хлороформирую / Поэзией свое сознание.

Мама, в этот момент что-то впотьмах поливавшая, закричала:

– Ну Маяковский, что дальше? Далыие-то что? Не уел?

– Ришенька, попробуем со второй попытки. Ну? Кто мог так срифмовать: «к миру я» – «хлороформирую»?

– Вознесенский мог! Кто-нибудь из футуристов второго ряда!

И Лизе вдруг стало мучительно ясно, что с Натушей ее сейчас не отпустят, а грудь не вырастет никогда, потому что мама сегодня сказала: ну что ты там все время рассматриваешь, будешь пялиться – так и останутся два прыща.

С Лизой мама никогда особенно не церемонилась, все высокое оставляя для папы. Потому что маме хотелось ему понравиться? Для одиннадцатилетней особы это было настолько смелое предположение, что Лиза закрыла глаза: понравиться для чего, понравиться как? Мамины крупные формы показались ей обтянутыми майкой и леггинсами не случайно, а соблазняюще-неприлично. И тут еще папа с какой-то странной нежностью произнес:

– Ришенька, это Георгий Иванов. Ну, иди… я тебя поцелую.

И мама скрежещущим голосом:

– Лиза, что ты делаешь у калитки? Караулишь?

И папа превиновато:

– Разве Цапленок не у Осьминских?

А Лиза, выбив калитку плечом (в сушь она заедала), уже неслась не понимая куда. Поняла – через три переулка, возле забора Ярика, своего любимого мальчика. А заборы в те годы были сплошь из штакетника (дырчатые, как сказал бы Викентий) – добежала, прижалась, осела. Над головой увидела черную гроздь калины – черную абсолютно – и только тут поняла, до чего же темно и страшно, а фонари на редких столбах не горели, и, значит, домой она не пойдет, не дойдет, а заночует под этим забором дворнягой, замерзнет, был август, простынет… Из темноты неуверенно вышла кошка со слюдяными глазами. А за штакетником кто-то заныл: ну тушка… А потом послышались вздохи и как будто борьба, или нет, только вздохи, и голос Ярика, неприятно расплывчатый и срывающийся: ну тушенька-а! А эта самая тушка (ведь не Натушка же? не может быть, чтобы

Натуша!) с упрямым сопением: нет, нет… Наконец, на Лизино счастье, зажегся фонарь, а потом и еще один – на три дерева ближе к дому. Их свет был неяркий, слюдяной, ледяной, кошачий, но Лиза бежала на этот свет – от фонаря к фонарю, от «тушеньки» к «Ришеньке», от недозволенного к запретному… И как же горько рыдала – рыдала о чем? – хотя дома ее никто не ругал, закутали в плед, напоили чаем с вареньем, только что сваренным из соседской малины, ходили на цыпочках, заглядывали в ее угловую, под лестницей комнату (папа прозвал ее цапельницей за то, что она была «чуть больше пепельницы и чуть прохладнее вафельницы» – Лизу это ужасно смешило), – кажется, она так и уснула на полувсхлипе. И что ей был этот взрослый, наверно, пятнадцатилетний уже Ярослав, он же Ярчик – его папа был ректором института, в котором Лизин папа преподавал, и, Лиза это случайно подслушала, сдавал институтские площади, ни с кем не делился и прекрасно имел – что имел, Лиза не понимала, но папа ей уже объяснил, что иметь – это элементарней, чем быть, и к тому же хуже для человека и его души, а Натуша недавно сказала, наоборот, что мужчина имеет женщину, и даже в Библии говорится, что это офигительно классно! Так о чем же Лиза ревела в ту ночь? Тогда ей казалось: о том, что у Яриковой кошки от старости слюдяные глаза, потому что в них – бельма, и это у кошек уже не излечивается.

Спустя года три у Натуши и Ярика раскрутился нормальный взрослый роман. А Лиза дружила с Натушей даже крепче, чем прежде, и сохла по Ярику куда сильней, чем в одиннадцать лет, и как-то все это длилось из лета в лето. У Ярика параллельно развивались еще и другие истории. Натуша замечать их в упор не хотела. Лиза смотрела на них с растерянностью и тоской, а спустя какой-нибудь год – почти с пониманием: волоокого Ярика, диджея и серфингиста – суперского, если судить по фоткам, которые он вешал в Сети, – было нельзя не любить. И когда Натуша сказала: все, с меня хватит! – Ярик уже сидел на сильных наркотиках и был повернут только на деньги, как их добыть и опять уколоться, – Лиза решила, что кто-то же должен его спасать. И переехала к Ярику. Добытчица денег из нее была никакая, детокс посредством классической музыки ничего, кроме бешенства, у клиента не вызывал, лечение травами тоже – деньги, которые получалось перехватить у родителей, Лиза тратила на покупку сборов у хмурого знахаря с шершавыми бородавками на руках, привозившего травы из Прикарпатья. Стаканы с отваром регулярно летели в Лизину голову, успевай уворачиваться, и она почти всегда успевала. От кулаков уворачиваться было сложней. В бешенстве Ярик ничего не соображал, но потом у него обычно случался припадок, похожий на эпилептический, а у Лизы уже так классно получалось разжимать ему ложкой челюсти и вытаскивать наружу язык. И волочь его на коврике до дивана теперь тоже почти не составляло труда – Ярик высох, как сырная корка, пролежавшая зиму под батареей. И голос погас, у него же был глуховатый, а все-таки в музыкалке поставленный баритон. В пору дачных сезонов – четыре-пять дней рождений за лето случались уж точно – они с Лизой озвучивали мультфильмы из советского детства: без звука проецировали их на белый экран и по ходу дублировали, подглядывая в шпаргалку. Лучше Лизы никто не придумывал реплик, лучше Ярика их никто не произносил. Под Шапокляк обычно подразумевалась Натушина бабушка, она же председательница садового товарищества, под паровозиком из Ромашково – почему-то Лизина мама, под котом Матроскиным – основательный Яриков папа… И взрослые не обижались. А в конце капустника взрывались реальной овацией, и Лиза с Ярчиком полоскались в ней, будто шарики на ветру. От волнения они крепко держались за руки и кланялись во все стороны. А однажды так и выбежали в темень двора. Ярик притиснул ее к забору, стал шарить под лифчиком и бормотать: моя девочка, жаркая моя девочка, жди меня, жди только меня. И отпрянул, вспомнив, наверно, про ее малолетство. А Лиза по той же причине стала глупо и пылко ждать.

Ну и вот, дождалась – от злости всаженного в плечо шприца, пустого, давно отработанного, загнанного так глубоко, что пришлось среди ночи нестись на такси через пол-Москвы в круглосуточный травмпункт, где ее сначала бог знает чем напугали, а уже затем помогли… И когда она переехала от него навсегда (ей казалось, что драматически и что Ярчик будет ее искать), этого просто никто не заметил.

А потом как-то вдруг умерла бабуля. Кончался сентябрь, и в Соликамске вовсю валил снег. Они же приехали от растерянности налегке. Маме вполне подошли большие бабулины вещи, залатанные, заштопанные, но главное, маминого пятьдесят второго размера. Папа что-то прикупил в магазине, а Лизу решили из дома не выпускать, не морозить. Да и вообще не подставлять под ненужный удар. Они держали Лизу за нежный цветок, а Соликамские им были скорее чужими. Бабуля тут оказалась лет пятнадцать назад, выйдя замуж за мужа своей рано умершей подруги. Изредка приезжала в Москву, а родители к ней – почти никогда. В общем, Лизу оставили дома разбираться с архивом – фотографиями, пачками писем и почетными грамотами за беззаветный труд и высокую профессиональную подготовку призеров конкурсов юных пианистов, районных и краевых. Это было так неожиданно и по-своему круто, но приходилось делать немаленькие усилия, чтобы эту круть совместить с пожухлой старушкой на фоточке, заслоненной стаканом водки. И фотографии Лиза выбрала радикально не те, которые хотела бы увезти с собой мама, и телеграммы («люблю, приезжай», «устал без тебя») были тоже не те, не от дедушки, а от Соликамского мужа – и все потому, что Ярик не отвечал, хотя Лиза его набирала каждые десять минут. И всю дорогу из Соликамска в Пермь она тоже старалась до него дозвониться, но теперь мобильный был отключен, чего раньше не было никогда. И ни о чем другом думать не получалось – даже под бубнеж скуластенькой тетки, сидевшей в автобусе через проход: так похожа на Анну Петровну, за километр очевидно, что внучка, и уже ведь приехала, а не уважила, щепотки землицы не бросила, тепла пожалела. И хотя родители всё-то пытались эту звонкоголосую тетку унять, папа сдержанно, мама пожестче, но тетка уже сама взвинтила себя до слез тем, какая Анна Петровна была золотая к ее дочке и к сыну тоже, сколько своей души в них вложила, за сына просила, когда его из нормальной школы выгнать хотели и поставить в милицию на учет, какой он необычный и одаренный ребенок – и помирилась с родителями только на том, что с температурой тридцать восемь и три на похороны не ходят. Эту версию мама предложила не сразу, но в этой оттяжке было столько сдержанного достоинства, что папа поддакнул и скорбно вздохнул. Лицо у Лизы в самом деле горело, глаза слезились, пальцы дрожали… И да, чего больше всего боялась, то и произошло: Ярик умер от передоза за день до бабулиных похорон. Как сказала по телефону Натуша, совместил приход и уход. И добавила, что с наркошами так иногда бывает. И еще сказала: не вздумай реветь, ему там от этого только хуже.

Поделиться с друзьями: