Вечное возвращение
Шрифт:
– Разумеется, ставит; но – примитивно и плоско (как deus ex machina). Доводя до совершенства какую-нибудь нанорегенерацию или ещё что-либо (количественное, а не качественное), – ответом на вопрос ответила смерть (и в этом для смерти нет ничего необычного).
Интересный получился моно-диалог. Все человеческие диалоги с миром (смерти) – на вес суть монологи или сны! Все человеческие (обыкновенные или необыкновенные) утверждения суть вопросы и – всегда утверждают только одно: красивой или некрасивой буду я (твоя смерть) – решать только тебе (мне незачем).
Здесь она опять ответила (на
– Да, конечно, – опять спросила она. – Ваш культурный (а была ли культура?) прогресс меня (настоящей смерти) просто не знает, потому и его самого высоко ставить нельзя; человеческая культура основана на дарах Прометея: что не изменит любовь, что вечна юность, и не горят рукописи и холсты.
Илья слушал. Ведь его суженая-ряженая собеседница говорила, конечно же, не о прогрессе и даже не о Прометее (псевдо-лукавом титане, оставленном в Атлантиде), а о самом Илье; то, что говорила она о нём в третьем лице (называя его внутренний мир культурным прогрессом), давало ей возможность как бы привлечь его самого ко потустороннему взгляду на самого себя.
То есть посмотреть на живого себя из смерти. На его ветхозветное «я» и на его новозаветное «я», и на любую тщету любых его самоутверждений, и на любые самоутверждения его тщеты.
И пусть она с ним говорила не гордо (но и – прегордо), она при этом оказывалась многократно мудрее гордыни. А ведь (как уже говорилось) – коли увяз коготок, то и дискурс бессмыслен.
Впрочем его суженая уверенно продолжала:
– Ваш культурный прогресс! – она почти улыбнулась. – Если подвергать сомнению только два понятия из трех, остается бессмысленное слово «ваш»! Санитария, гигиена и полеты искусств, казалось бы, несомненны, но всё уравновешивается несомненным прогрессом унификации душевных патологий.
Она опять (почти) улыбнулась Она опять (почти) опережала его возможные возражения. Она опять (почти) опровергла бы их – когда бы он стал возражать; не дождавшись, она стала стремительней, нежели половинка пульса!
– Любовь моя, ты не согласен? Или – мне повторить имена человеческого вырождения? Персональные имена каждого атома?
– Нет, просто повтори имена, – он мог бы ответить, что имена вырождения – в иллюзии из них выбора (а выбор есть суть человеческой нормы); но он опять ничего не ответил, зачем?
Она почти не лгала.
– Хорошо, я сама повторю имена, – сказала смерть своему самому первому (доставшемуся ей) человеку – и опять он ей ничего не ответил, зачем?
Ведь (отвечая смерти) он много раз был не прав. Но (не отвечая смерти) он тоже много раз был не прав. Поскольку вся эта история – летопись не только одного реального мира, но и прочих миров человека (находящего себя в лабиринте); кроме того – это всё та же (и всегда – вечно другая) история о Перевозчике через Забвение.
А так же и о всех остальных перевозчиках через Лету.
Эта летопись ни в коем случае не затрагивает каких-то глубин или вершин, выступивших из повседневности – напротив: вглядитесь (или – даже не приглядывайтесь): ведь сейчас перед нами именно что повседневность.
Разве что в данных нам месте и времени (почти не отличном от Санкт-Петербурга, а так же видимого нам Ильи и пока что невидимой нам Яны) этого человека называли
Хозяин Лесной Заставы!Но даже услышав это необычное имя, Яна своего ратоборства в спортзале так и не прервала.
Вышеизложенный текст можно было (бы) произносить хоть на языке до-вавилонском, хоть на язы’ках первоначальной немоты. Всё равно человеческое косноязычие (даже если не поминать всуе уродливость рукастого псевдо-Ноя или скромную прелесть светоносного учителя бандитов Прометея) остановится на нижеследующем и главном для себя: на выживании и цене за него.
И мало кто поймет, что человек выживает независимо от того, умрёт он или нет. Потому от вещей более-менее обобщающих я перехожу к вещам гораздо менее вещим! Но несколько более прикладным (даже в невидимом).
Простите меня.
В полном соответствии седым варяжским рунам или славянским резам у подножия не менее седого и увенчанного капищем кургана (что невеликим величием своим бесчисленно уступал маленькому набату мальчишеского сердца) маленький стрелок из лука Павол по прозвищу Гвездослав молил бога, любого из своих неочерствелых ушами богов, чтобы тот даровал ему сновидение.
Он ещё не знал, что через сотни лет его нынешнее имя будет отдано одному из малоизвестных славянских поэтов. Он ещё не знал и никогда наяву не узнает (причём не через сотни лет, а именно здесь и сейчас) своего настоящего имени.
Но полную о себе правду он желал (бы) узнать немедля; и одним из двух известных этому способов был вещий сон. Тот самый, младший брат вещей смерти (то есть первого и окончательного способа); второй способ – сама (большая) смерть.
Но до сих пор никакой (ни большой, ни малый) сон к нему вообще не приходил. Словно бы наяву оказывался Павол повенчан с младшей сестрой бес-смертия (такая вот асcиметрия).
Близился вечер. Мальчик видел, как облитая вечерними лучами, притаилась в траве паучиха. Видел, как прямо в центр большой ромашки упала пчела. Он слышал, как в тяжелом от накопившегося зноя воздухе вязло, затухая, её жужжание (но это была чужая история чужих сновидений).
Он не улыбнулся, когда посреди мучительной тишины паучиха-смерть поползла вверх. Он не стал ей мешать; хотя он вовсе не предвидел псевдо-Илию (который сейчас тоже собеседует со своей смертью в предбаннике некого спортзала в Санкт-Петербурге); он даже не знал о том, что в человеческом роде каждый Адам может сказать своё «Бог жив».
Он даже не верил (откровенный язычник), что от смерти можно уйти только вверх (не остаться в её плоском миропорядке); здесь он был бы солидарен с неким неведомым ему Гильгамешем, могучим героем.
А вот то, что образом псевдо-Илии (растиражированного, аки книга, пророка) может оказаться каждый настоящий мужчина, Паволу предстояло увидеть во сне (которого он у подножия холма не получит). Сейчас (в небольшом своём здесь и сейчас) Павол Гвездослав повернулся на спину, положил под голову руки и зажмурил глаза.
Ни о паучихе, ни о пчеле он больше не думал. Как не думал (ибо не знал таких отвлеченных символов) ни о перевозчиках, ни о тех, кого перевозят. Но его сокровенное уже приходило к нему: паучихой или пчелой.