Вечные мы
Шрифт:
— ...Ещё?...
— Ну... ты тогда читала нам, помнишь...
— ...А, это...
Пауза.
— (читает) Посреди ночи, когда не спится, выйди голышом в осенний лес. Послушай, как шумят деревья, пощурься близоруко на звёзды, споткнись о корягу. Когда замёрзнешь, нырни обратно, прижмись к горячему спящему телу...
— «Не поймёшь, так хоть поебёшься»...
Фырк. Смех, возня.
— А... ещё?
— М-м-м... Тёмный профиль на фоне светлого окна: протяни руку, обведи пальцем. Остановись на губах...
Вздох.
— А ещё... про платье было?...
— ...Надень длинное, длинное, тяжёлое красное платье со шлейфом и иди, через огромный зал, иди как сквозь воду, бреди к берегу, и свались
— ...О-о... Маш, а у тебя ж есть такое?
— ...Платье-то?... Ну... найдём, только... тебе красное пойдёт ли, не знаю... и подшить надо будет...
— Ой, Маш...
Шум вставания. Кошачий спрыг.
— Прямо сейчас... давай? Успеем до вечера?
Кошачьи шаги удаляются.
15. ВАЛЬС (МАША)
Плавится воск. Падают сны. Веки летят.
Веки ясны памятью звезд, губы не спят:
плечи, стихи, дальше везде. Страшно рукой.
Крепче, стыдней. Облако-мир. Вот ты какой.
Здравствуй, пойми, не оглянись, я прошепчу,
новая жизнь, первая мысль, страшно лучу
в мире лететь. Дерево — сон, ветви в пути.
Много ли в том? Это не смерть. Миру расти.
Мне принимать, плавиться, течь, стискивать, знать.
Господи, лечь. Не удержать. Не удержать.
Тело. Душа. Брызги стекла. Обморок свеч.
Души. Тела. Плакать, дыша. Плавиться. Течь.
Вот же зачем. Теперь это в нас. Теперь это мы —
мы навсегда, мы насовсем, мы не рабы,
мы полнота. Дай нагляжусь. Мы полнота.
Ясно ежу. Птице светло. Смерть, да не та.
Мысленный дом. Медленный свет. Тени чисты.
Прошлого нет. Падает сон. Я это ты.
16. И СМЕХ, И ТО ЧТО НЕЛЬЗЯ
— А знаете, что самое-то нельзяшное? Я сам недавно понял... (Кать, не убегай пока, а?) Слушайте: писать про нас нельзя. Слова это смерть! Да, да, мы все чего-то пишем, и про себя, о ком же нам петь ещё... это чудесно, отправление здорового организма, помогает жить. Но это должно оставаться фрагментарным. Нельзя «всю историю». Нельзя «всю правду». Общий нарратив — табу. Нельзя делать роман...
— Да почему?...
— ...Максимум — газетный очерк... ну или уж тогда монографию. А почему — да потому что мы тут, друзья мои, зажились. Слишком у нас хорошо для романа, понимаете? Скучно. Расслабились, раздобрели... если честно писать всё как есть, будет не текст, а мастурбация. И будет соблазн придумать развязку, трагедию... а это уж совсем нельзя, и не из суеверия, конечно. Просто туфта выйдет, да? Искуственность. Прогрессия Набокова получится — который уж на что умён был, в каждом отдельном тексте концы прятал идеально, но в метатексте за сорок лет всё равно нарисовалось, как на рентгене...
— Что за...
— Да нимфетки его. Которых уж так хотелось всю жизнь. Но был не дурак, понимал: нельзя дать себе волю и просто написать как хочется. Это будет провал, будет анти-литература. В литературе обязательна трагедия, облом, моральный урок. «И понял вдруг, что я в аду.» И он раз за разом подступался к этой теме и писал — с обязательным адом. Но в чём штука-то: на продольном срезе всё равно видно, как всё сползает, как ад этот с каждым разом всё позднее настигает. Смотрите: рассказ «Сказка», 20-е годы — герою всё можно, надо только выбрать, любая будет его; он выбирает нимфетку — и сразу облом, выбрал не так, даже разглядеть не успел. Следующая нимфетка в «Приглашении на казнь», 1935 год: уже горячее, уже разглядел, даже помечтал, даже обнялся невинно, но облом тем более. Повесть «Волшебник» — «черновик Лолиты»,
конец 30-х: тут уже почти достиг, уже лежит с ней рядом, спящей, уже готов и более чем готов — но она проснулась... облом и смерть. Дальше «Лолита», 50-е: тут уж совсем всё, добился, поимел, насладился. Счастлив ли герой — вопрос, но «он с ней был». Ад и трагедия настигают, но уже в самом конце. И, как финал, «Ада», 60-е: это уже практически порнография, облома нет, точнее он временный — после бурной и наконец-то полностью взаимной любви с двенадцатилетней и потом пятнадцатилетней они просто на время расстаются. Максимум трагедии — изящное самоубийство младшей сестры героини, которая, вишь ты, тоже с героем хотела, а он её отверг. А потом — счастливое воссоединение с героиней и хэппи-энд до старых лет. Поглядывая на постаревшую жену... опасливо так...— Зато он «ебаться» не писал...
— ...Что?... А, да, Маш, верно... слова fuck у Набокова нету, конечно. Секундочку, проверю... Да. Nor even swive. Ну... простим угрюмца, был аристократ всё-таки... Я о другом, что... как видите, никакая гениальность не спасает от таких вот обвалов, сползаний. Как в фэнтази — инфляция всемогущества...
— Так ведь он же выдумывал. Писал из головы... эти-то сюжеты? В реальности-то у него ничего ж такого не было? Ну и вот... без твердой опоры... сполз, в итоге.
— Ну да... но это неважно, в каком-то смысле мы всё из головы пишем, откуда ещё... Здесь просто неизбежная логика творчества: нельзя повторяться, каждый раз надо идти дальше, где ещё не бывал... А вот в этой именно теме «идти дальше» — эквивалентно... простому соитию, которое именно идёт дальше, неостановимо к оргазму, и всё. И которое изобразить — будет мастурбация и ничего больше. Во всяком случае, не литература никак...
— А мастурбация не секс, что ли?
— Ну... секс, конечно, но я же говорю — не литература. Провал.
— Нет, погоди, это важно, мне кажется... То есть такой закон, да, что нельзя одно только счастье, надо обязательно облом? На каждого героя злодей?
— Ну... примерно, да, а разве...
— Не, Андрюш, это фигня, извини меня конечно. У искусства никаких нету законов, кроме тех, что мы... нет, даже не так: кроме одного закона: торкать должно. Торкать, и всё! А как и чем, неважно. Как в биологии, собственно: выжить и оставить потомство, а уж тушкой или чучелом... Работает усложнение — будем усложняться, в других условиях лучше проще — пожалуйста, деградируем докуда можно. И в искусстве: работает с моралью, торкает — будем сочинять с моралью...
— А сейчас что, мораль не работает уже?
— Да почему сразу... работает вполне себе, современная. Людям же приходится по-прежнему такие вопросы решать, даже и сложнее чем раньше... они хотят про это читать и писать, и смотреть. Торкает исправно. Но появляются и новые вещи, которые по-новому торкают. По-другому совсем. Вот ответь мне, почему для тебя мастурбация сейчас было ругательное?
— Да не ругательное! Просто одно дело литература, а...
— Нет, ты ругался всё-таки. Потому что — нет, я же понимаю прекрасно — представить, как Набоков этим занимается... фу, да? А собственно, почему? Потому что он немолодой мужик? А была бы молодая девчонка, совсем другие чувства?
— Катя, погоди, ну при чем тут чувства...
— Да как это при чем! Чувства ж это и есть торканье, будь то литература или что угодно. Нам просто неприятно, когда мы видим, что кому-то хорошо... Смущение, неловкость... противно... Но стой, опять же не всегда, хм-м... а давай посмотрим когда...
— Вот именно. Когда не секс, а еда, например... брат Горанфло какой-нибудь, жирный боров — вполне себе симпатичный персонаж, обжорство его с удовольствием расписывается и с удовольствием читается. Почему?