Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Емкость жизни измеряется не калейдоскопичностью, обилием событий, а нравственным ее содержанием. Герои американских фантастов получают в минуту больше видимого разнообразия, чем Генке за десятилетия, но духовно их бытие беднее. И не потому, что отставной почтовый чиновник что-то открыл, а им часто это не удается.

Если бы Генке ничего не нашел в небе, научная ценность его наблюдений, разумеется, была бы несравненно ниже. Но изменило ли бы это существенно этическую ценность его жизни?..

«Опять Вам пишу, вернувшись из театра. На этот раз — Чехов, инсценировка повести „Моя жизнь“. Когда возвращались, мои попутчики оживленно обсуждали увиденное, а я думала о том, что человек может оставить в мире себя самого. Не научное открытие, о чем непрестанно мечтают мои товарищи, а себя. Человеческая жизнь может стать сама по себе большой ценностью, если она насыщена духовным содержанием — любовью, искренностью, верностью и тому подобными хорошими вещами. Я решилась и высказала вслух эту мысль. Тогда один из молодых людей задал мне вопрос, удивительно похожий на тот, который Вы (помните?) задали себе в Эрмитаже перед рембрандтовским портретом „Старика“. „Если бы, —

допытывался он у меня, — Чехов не написал этой повести, что бы мы узнали о ее герое, ничего не оставившем в мире, за исключением себя самого? Какую роль он играл бы в нашей жизни сегодня?“ Я ответила, что человека нельзя выдумать, а можно только увидеть, и Чехов не выдумал, а увидел героя повести. И если бы он не написал, было бы одной замечательной повестью меньше, но не стало бы меньше одной духовно богатой личностью, „само светящейся сосредоточенностью“. Она сохранилась бы в детях и внуках. Я говорила, конечно, бессвязнее, чем сейчас, и, боюсь, они ничего не поняли. Когда дошли до моего дома, то попрощались со мной покровительственно: „До утра, самосветящаяся личность“.

Но дело не только в этом. Когда я писала Вам первое письмо по поводу Вашего „Старика“, то я была уверена в этих мыслях гораздо меньше, чем сегодня. Тогда утверждение, что мы оставляем после себя не только железные дороги, книги, города и умные машины, но и нашу личность, „самосветящуюся сосредоточенность“, вызывало у меня некоторые сомнения, которыми я с Вами и поделилась. Я с этим утверждением и соглашалась и не соглашалась, личность, не воплотившаяся в чем-то реальном, казалась мне чем-то похожим на сон или на мираж. Дело, наверное, в том, что это реальное я понимала несколько наивно. Научные открытия, художественное полотно и т. д. А вот Антигона (Софокла) ничего не открыла и ничего не написала, но ее духовная судьба оказалась долговечней физической жизни, она осталась верна себе самой, несмотря ни на что. Это тоже реальность?!

Мне кажется, что многие в наши дни (особенно на Западе, судя по романам и фильмам) думают не о том, чтобы быть, а о том, чтобы иметь. Иметь магнитофон, автомобиль, веселое настроение, хорошую должность, деньги. Честно говоря, это тоже не моя мысль, я услышала ее три года назад на одном диспуте в университете, когда была студенткой физфака. Но она стала теперь и моею, потому что я наполняю ее все время конкретным содержанием. Беседуя с человеком, я про себя решаю: чего он хочет — быть или иметь? Конечно, когда перед тобой живой человек, определить это гораздо сложнее, чем когда перед тобой портрет великого художника. О рембрандтовском „Старике“ можно утверждать без колебаний: он был. А о Викторе Д.? Иногда я решаю надвое: он хочет и быть и иметь. Реже: он хочет быть. И чаще: он хочет иметь. Наверное, пора относиться к людям менее строго, не девочка. Через два месяца 24.

В одном доме со мной живет любопытный мальчик. Ему шестнадцать, он пишет стихи и рассказы, но показывает их только маме (они живут вдвоем). Утром мы обычно минута в минуту выходим из дому, он — в школу, я — в НИИ. И беседуем по дороге о жизни, он задает иногда удивительные вопросы. Например, вчера рассказал, что был в воскресенье в музее и долго стоял перед картиной Боровиковского, изображающей юную нежную девушку (кажется, XVIII век) в чем-то белом, воздушном. Стоял и думал: где же она сейчас? Потом этот мальчик посмотрел мне в лицо, серьезно, сощурившись, как на картину, и без улыбки спросил: „Где будете Вы через двести лет?“ И у меня не хватило чувства юмора ответить шуткой. Можно, он Вам напишет? Моему двоюродному брату пятнадцать, когда я бываю у них дома, он и его товарищи тоже часто задают мне сумасшедшие вопросы.

Я ничуть не сомневаюсь, что учитель-фантазер, о котором Вы мне написали, вернет себе веру в мальчиков и создаст ту „Антологию“».

Маркс однажды отрезвляюще точно заметил: мужчина не может стать снова ребенком, не впадая в ребячество. «Но разве, — пишет он дальше, — его не радует наивность ребенка и разве сам он не должен стремиться к тому, чтобы на более высокой ступени воспроизводить свою истинную сущность?»

Это относится и к человечеству, и к отдельному человеку. Смысл духовной работы над собой в том и заключается, чтобы на более высоких ступенях воспроизводить свою истинную сущность. Для этого надо меньше забывать о том, что было и с тобой, и до тебя.

Мы восхищаемся искусством художников, открывающих духовность, человечность, красоту. Но разве не обязан любой из нас открыть это в себе самом: открыть и развить?

Миллионы лет нужны были жизни, чтобы, поднимаясь со ступени на ступень, достигнуть этой наивысшей и наисложнейшей формы бытия. Важно осознать себя чудом, чтобы ощутить нравственную ответственность перед жизнью и перед собой за собственный духовный мир.

«Люся давно советовала написать Вам, но не было повода. Послать мои литературные опыты? Но я и сам чувствую их незрелость и поэтому читаю пока одной маме. А сейчас решился, потому что узнал от Люси, будто она сама обо мне Вам написала. А получать информацию из вторых рук обидно, это я по себе могу судить.

Мир человеческих чувств кажется мне бесконечно могущественным. Это могущество сейчас особенно ощутимо для нас воплощается в литературе и искусстве, которые именно поэтому и доставляют высокое наслаждение. Но я, как и Вы, верю, что наступит век, когда мы увидим: наши чувства обладают чудодейственной материальной силой. Я верю в это потому, что испытываю иногда сам радость, которой было бы достаточно, чтобы питать энергией космический корабль. Вот и лежишь ночью в темноте, думаешь: утром была радость, теперь ее нет, и ни один корабль в небо не поднялся…

А потом думаешь о чувствах, что испытывали люди, которые жили до тебя. Они удивлялись, радовались, любили. Потом умерли, куда же ушло это богатство?»

А оно никуда не ушло, мальчик. Оно с тобой. Если бы оно ушло, твоя ночь не была бы бессонной. Она не была бы бессонной ночью творчества: созидания себя самого.

Часы наедине с собой — высокие творческие часы, если они наполнены размышлениями

о жизни. Для того чтобы что-то оставить в мире, надо изваять себя самого, стать личностью. Формула: «творческая личность», по существу, тавтология. Личность не может быть нетворческой: она оставляет в мире отпечаток, даже если не написала романа, не совершила открытия. Она выявляет собственную суть, собственный стиль в общении, любви, поисках истины и оставаясь в любых обстоятельствах собой.

Название главы «Чаша цикуты» и надо понимать как образ верности себе, социальным и этическим идеалам. «Нет», которое говорит человек, редко остается в веках, как «нет» Гуса или Мора. Чаще оно бывает услышано лишь его семьей или товарищами. А может и быть не услышано ни одной в мире душой, если это «нет» самому себе после полной сомнений ночи. Но и неслышимое оно не бесследно.

Потому что «я» не существует без «ты». Об этом и пойдет речь в дальнейшем нашем повествовании, посвященном великой задаче, которая стоит перед личностью: переделке мира, творчеству жизни.

Диалог третий. Письма Петрарки

В юности, после войны я, как и многие мои ровесники, пережил полосу запойного увлечения Эрмитажем в Ленинграде и Музеем изобразительных искусств имени Пушкина в Москве. С утра забирался я в тихие залы с темными, тускло мерцающими пятнами картин, ошалевал и удивлялся быстротечности часов, когда мне напоминали, что уже вечер и пора уходить.

Потом я обжился в мире картин и начал делать различные открытия. Однажды, рассматривая «Странствующих гимнасток» Пикассо, я нашел, что одна из них весьма похожа на «Афину» работы Фидия. Да, передо мной была любимая дочь Зевса — постаревшая, измученная, и я подумал, что с ней, повелевавшей некогда судьбами городов и героев, тысячелетия обошлись беспощадно. Угловатая, с вымотанным, безразличным лицом, гимнастка за столиком кафе была похожа на победительно юную богиню Эллады, как похожи написанные Моне «Руанский собор в полдень» — соразмерная масса расплавленного золота — и «Руанский собор вечером». Тот же самый собор, деформированный резкими лиловыми полосами, утратил на полотне не только соразмерность, но даже устойчивость; кажется, он вот-вот упадет, не дождавшись нового полдня. Подобные маленькие открытия, вероятно, объяснялись бессознательным желанием увидеть за полотнами больше того, о чем непосредственно рассказал художник: изменение — из века в век — душевных состояний, усложнение человеческого духа, историю развития характеров и типов. Сильные лица мужчин эпохи Возрождения оживали в камне Родена, но камень этот в отличие от безмятежно суровых или добродушно жестоких образов старинных полотен страдал и мыслил.

Мне казалось тогда, что антверпенский врач Махеркейзус Ван-Дейка любит камеристку Рубенса; вечерами, когда я ухожу из Эрмитажа, он идет к ней в соседний зал, и утро застает его на излете чуть подернутого иронией, мучительного для обоих объяснения, — оттого и этот остановленный на полуслове, детски грациозный поворот головы и мольба полураскрытой ладони.

Думаю, что не стоит утомлять дальше читателя подробным рассказом о том, как ощущение хрупкости и мгновенности счастья на полотнах Ватто соединялось с переживанием белых ночей, а женщины на английских портретах XVIII века казались инопланетными существами. Существенно не это. Важно, что однажды я совершил открытие, к которому и сегодня отношусь совершенно серьезно. Я понял, что картины можно разделить на говорящие и слушающие. Самыми говорящими были ясные и мощные работы Пуссена, а самыми слушающими — полотна Рембрандта. Стоило подойти к любому из них — и охватывало чувство, что меня слушают.

Чувство это было настолько реальным, что через минуту я уже сам не верил, что стою перед картиной молча. Но в том-то и дело: она была настолько сосредоточена на мне, что ей и не нужно было, чтобы я говорил; безмолвное, бескорыстное понимание утверждало себя как одна из высших форм человеческого общения.

Его старики, библейские герои, молодые женщины, сукноделы, врачи, старухи, а на офортах — нищие, деревья, дороги — весь мир Рембрандта хочет одного: слушать тебя. И это особенно потрясает по контрасту с модным современным искусством Запада. Один из исследователей известного шведского кинорежиссера И. Бергмана весьма точно замечает: «Камера Бергмана следует за тем, кто говорит, и лишь редко за тем, кто слушает».

Герои Бергмана умеют только говорить, говорить в вакуум, именуемый сегодня некоммуникабельностью. Они наделены лишь четырьмя чувствами; пятое — слух, сохранившись физически, нравственно атрофировалось. Путь западноевропейского человека — от Рембрандта до Бергмана — путь утраты одного из самых дорогих даров человеческого мира: дара общения.

Герои фильма Бергмана одиноки, изолированы от мира и несчастны. С точки зрения логики человеческого поведения они ведут себя загадочно: жаждут понимания и нежности — и не видят, не чувствуют их, когда они физически ощутимо рядом, боятся боли и отчаянно идут ей навстречу. Разгадка в том, что большинство героев талантливого кинорежиссера не личности, а вещи — одушевленные. Они бунтуют, потому что наделены сознанием и не хотят быть вещами, и они ожесточаются в бунте, чувствуя его безысходность. Может ли вещь испытывать интерес к вещи? Не в историях Андерсена, а в реальной жизни!

Более ста лет назад современник и соотечественник Андерсена, мыслитель Кьеркегор утверждал, что «отсутствие души — тоже душевная болезнь». Фильмы Бергмана показывают новую форму сумасшествия: распад личности при последних зарницах понимающей и не желающей понимать этого души. Один из героев «Земляничной поляны» — молодой Борг наслаждается одиночеством, как наслаждается больной, извращенный человек мазохизмом.

В той же «Земляничной поляне» старый одинокий Борг видит сон. Сумерки рассвета… обнаженно пустынные улицы… большие часы без стрелок над мертвой мастерской… старинный конный катафалк… Тощие лошади, тянущие похоронную карету, кажутся единственными живыми существами в безмолвном черно-белом мире. Когда же катафалк распадается на части и лошади убегают, Борг наклоняется к медленно поднимающемуся с земли покойнику и узнает в нем себя.

Поделиться с друзьями: