Вечный зов. Том I
Шрифт:
— Да, да, я запутался. И тебя запутал.
— Ну что, ну что тут запутанного-то? — всё ещё плача, опустилась она перед ним на корточки, мокрыми, виновато-преданными глазами смотрела на него снизу. — Ты же любишь меня? Ну, скажи…
— Да, люблю… к сожалению.
— И я люблю! Так в чём же дело? О чём сожалеть? Это я должна сожалеть, может быть. Потому что… потому что… ты — старше меня. Но какое кому до этого дело? Я-то — люблю… На меня все в райкоме уже смотрят знаешь как? Знают ведь уже все. А мне наплевать.
— Да, знают. У меня даже Кружилин спрашивал…
—
— Я, видимо, действительно смешон, Вера. Сперва сватался, а теперь… Ты правильно меня стыдишь…
— Я не стыжу…
— Я поговорю с матерью. И поженимся. Я ведь с матерью живу. Она у меня старенькая-старенькая и добрая.
Он прижимал её к груди, и она брезгливо думала: «Ещё с бабушкой, если она у тебя живая, посоветуйся…»
Несмотря на то что он сказал: «И поженимся», Вера не обрадовалась, она боялась — это минутное. И опять подумала о Семёне: «Надо время от времени видеться с ним хотя бы».
Но Семён вёл теперь себя как-то совсем странно. Случайно сталкиваясь с ней, он только махал рукой да бросал на ходу: «Привет, привет, Верка…» Ей никак не удавалось остановить даже его, не то что поговорить. И поэтому, когда Колька принёс потрясающую новость о побеге Андрейки, побежала на станцию…
Потом она долго сидела на грязном железнодорожном диване, слушая, как в ушах звенят и звенят Семёновы слова: «Я не люблю тебя, Вера… И ты не любишь… Ты… никогда никого не сможешь полюбить. Ни меня, ни Алейникова, никого…»
Звон этих слов был неприятен, было такое чувство, точно её колотили по лбу чем-то тяжёлым и холодным. Она растерялась, в глубине души понимая, что Семёна потеряла, а приберёт ли к рукам Алейникова, ещё неизвестно.
Встала с дивана и уныло побрела домой.
На другое утро её огорошила мать:
— Отец-то тоже на войну… убежал?
— Чего? — не поняла Вера. — Как это убежал?
— А как Андрейка… — И мать беззвучно заплакала, опустившись на не убранную ещё кровать. А выплакавшись, сказала: — Только ты никому, слышишь, никому не говори. В МТС я сообщила, что он заболел. Он сам напишет вскорости кому надо, чтоб не подумали чего.
Известия об отце пришли недели через три.
Вечер был холодный, дул пронизывающий ветер. Алейников и Вера стояли под той же начисто облетевшей уже берёзкой, росшей у кромки Громотушкиных кустов, где состоялось их первое свидание. Вера прижималась спиной к жиденькому ещё стволику, куталась в тёплую шаль. Алейников был в толстом суконном пальто, в сапогах и в шапке. Он стоял рядом и молчал.
За эти три недели они увиделись первый раз. На все её звонки и просьбы о свидании Алейников отговаривался делами, потом уехал в область, вчера ночью вернулся, и сегодня Вера позвонила и расплакалась:
— Как хотите, а нам надо поговорить. Окончательно.
— Хорошо, — вздохнул Алейников на другом конце провода.
Да, сегодня Вера решила поговорить окончательно, потому что положение становилось всё более угрожающим — вот уже Алейников начал избегать её.
В
поредевших Громотушкиных кустах угрюмо шумел ветер. Голые ветви берёзки, под которой они стояли, мотались из стороны в сторону, тонкий стволик вздрагивал и тихонько скрипел.— Холодно. Я прямо вся продрогла, — сказала Вера, расстегнула его пальто, спрятала исхлёстанное ветром лицо у него на груди.
Алейников прикрыл её полами от ветра, обнял за плечи, поцеловал в голову сквозь шаль и неожиданно спросил:
— А что с твоим отцом, Вера?
— С отцом? — Помня слова матери, она не знала, что ответить. — Он… он на фронт уехал.
— Я знаю. Странно он уехал как-то. По-детски. Сегодня директор МТС мне звонил… «Мы считали, что тракторист Инютин болеет, дома лежит, а он уже на фронте воюет».
— На фронте? Он уже на фронте?
— Да, письмо от него пришло.
— Надо матери сказать… Она эти две недели какая-то сама не своя. Как отец убежал, она всё плачет.
— Почему он убежал?
— Не знаю, — со вздохом ответила Вера. — Он всегда был чужой для меня. Мать говорит — он хороший. А я — не знаю… У них с матерью жизнь какая-то… не как у других, непонятная.
— Не любят, что ли, друг друга?
— Не поймёшь их. Мать у меня… — Вера хотела рассказать то немногое, что знала об отношениях родителей, но подумала, что это долго, сложно да и ни к чему. — В общем — не могу я ничего понять у них. Пойдём домой, что ли?
— Да, пошли. Противная погода.
До села они дошли, почти не разговаривая. Когда Вера свернула на ту улицу, где жил Алейников, он хотел вроде что-то сказать, однако она опередила его:
— Ладно, сегодня я провожу тебя, устал ты сегодня.
Остановились возле высокого штакетника, которым был обнесён кирпичный особнячок Алейникова.
— Может, в гости пригласите? — произнесла она, чувствуя, что набивается грубо и неумело. — А то меня насквозь продуло, хоть погреюсь.
— Конечно, я и сам подумал… Надо нам поговорить спокойно и обо всём. Проходи. Только мамаша спит уже, мы её тревожить не будем. — Он загремел ключами.
Комната, куда ввёл её Алейников, была маленькой, тесной, ни ковров, ни люстры, как она себе почему-то представляла. Правда, на полу лежала ковровая дорожка, но старая, облезлая. Посредине стоял квадратный стол, застланный светло-голубой скатертью, у стены — другой, письменный, и клеёнчатый диван, как две капли воды похожий на тот, что стоит в кабинете у Кружилина. Впритык к дивану — шкаф, обыкновенный, простенький шкаф — даже кустарной работы.
Войдя, Вера растерянно остановилась у порога, поглядела на свисавшую с потолка одинокую лампочку под стеклянным матовым абажурчиком, на стол, застланный дешёвенькой и тоже не новой скатёркой, на эту вышарканную дорожку, на облезлый диван, на голые, чисто выбеленные стены — и в груди у неё что-то оборвалось, свернулось, съёжилось и тупо заныло, а на глазах даже чуть не проступили слёзы, она почувствовала себя ребёнком, который долго ждал конфетку в яркой бумажке, и вот ему конфетку эту протянули, он жадно схватил её и обомлел — в бумажке ничего не было.