Вечный зов. Том II
Шрифт:
Айзель говорил это добрым, даже ласковым голосом. Говоря, постукивал сложенной плетью в ладонь левой руки.
Оглядев заключённых бесцветными глазами, в которых проблескивало что-то наподобие улыбки, он продолжал:
— Лагерь этот дерьмо, дисциплины и порядка в нём нет. Дисциплина и порядок только в моей команде. А чтобы вы, ангелочки, не испортились, мы исключили всякую возможность общения с другими заключёнными. Жить мы будем в отдельном бараке, умирать или в нём же, или в каменоломне, или по дороге из неё в барак. В мою команду отбираются только здоровые люди. Но самый крепкий обычно больше трёх месяцев у меня не выдерживает.
Айзель этот ещё что-то говорил, но Василий голоса его больше не слышал. Перед ним стояло побледневшее
— Айзель говорил — больше трёх месяцев в каменоломне никто не выдерживает. А я вот и Валька Губарев… уже пошёл четвёртый месяц. Четвёртый!
— Успокойся, — сказал Паровозников.
Была глухая ночь, они сидели в небольшой комнатушке, где Паровозников принимал днём больных заключённых. На его рабочем столике, пропахшем, как всё вокруг, карболкой, стояло два стакана крепкого чая, на щербатой тарелке лежали кусочки сахару, несколько ломтей белого хлеба, а на другой — настоящее сливочное масло.
— Ешь, Василий. Тебе надо силёнки подкопить.
— Откуда же… такие продукты?
— Из офицерской столовой… Не думай только, что всегда я так питаюсь. В основном подкармливаю вот таких, как ты. Повару одному там стыдную болезнь подлечиваю. Скрывает от своих, подлец… Ну, иногда он из благодарности проявляет щедрость.
— Погодите, Никита Гаврилович… Если откроется, что у повара эта болезнь, а вы… знали и даже… Это же смертельно!
— Что же мне, в Назарова превратиться? — сухо спросил Паровозников. — А смертельно… Тут везде смертельно.
— Никита Гаврилович, товарищ майор! — воскликнул Василий и, не в силах сдержать хлынувшие слёзы, по-мальчишески уткнулся в его острые, жёсткие колени худой головой. Длинная, тощая шея его вытянулась, Паровозников погладил её рукой.
— Ну, сынок, ничего…
— У меня такое чувство — нигде на всём свете будто не осталось добрых людей.
— Зачем? Есть. И тут их немало.
— Не-ет, — отрицательно мотнул головой Василий, разгибаясь. — Где ж они? Вы только…
— Есть, есть. Вот кто-то же тебя из штрафного барака принёс сюда.
— Валька же.
— Ну, не один Валька. Что он один мог сделать? Тебе-то можно сказать — в лагере действуют подпольные коммунистические организации.
— Да вы что?! Как же это?
— Действуют, Вася. Существует антифашистское Сопротивление. Ваша штрафная рота отрезана от лагеря. Но и туда мы сумели проникнуть. Валентин Губарев оказался настоящим человеком.
— Валентин! — Василий поднялся. — А я… Мне вы не верите, значит?
— Спокойно, Кружилин, — строго проговорил Паровозников. — Спокойно.
В комнате горела электрическая лампочка, но, чтобы наружу свет не проникал, единственное окошко было плотно, в несколько слоёв, занавешено больничными одеялами. Паровозников встал, подошёл к окну, подправил одеяла, хотя в этом не было надобности. И в третий раз проговорил:
— Спокойно, Вася. Не всё так просто, как тебе всё же кажется… А тем более в вашей каменоломне. Малейшая неосторожность — и гибель многих людей… Не тебя мы опасались, а Назарова, твоего землячка. Расскажи-ка лучше о нём. Как это он докатился?
— Как? «Боюсь, объяснял, побоев». Сволота. Я его задушу вот этими руками!
— Остынь. Концлагеря горячих не любят. Накопи сперва сил в руках. А этого-то и невозможно тут. Рассказывай.
— Что тут говорить? Да и противно…
В первые же дни заключённые, прибывшие из Галле, поняли, что такое бухенвальдская каменоломня, что Айзель, когда держал перед ними речь, нисколько красок не сгустил. Рабочих поднимали на рассвете. После переклички,
едва позволив проглотить то, что называлось завтраком, узников заставляли разобрать «спортивные», как их называли здесь, камни, принесённые вчерашним вечером из каменоломни, и гнали на работу. Двенадцать часов с одним всего получасовым перерывом заключённые долбили камень, дробили его кувалдами. Осколки летели в разные стороны, кровенили руки, грудь, лицо, впивались в глаза — защитить их было нечем, никаких защитных очков не полагалось, при ударе узники просто поплотнее смыкали веки. Тех, у кого пораненный глаз вытекал, Айзель или командофюрер Хинкельман обычно переводили в так называемую «гужевую колонну», объявляя при этом примерно следующее: «Вы пострадали из-за своего усердия и заслуживаете поощрения и прекрасного питания. Там вы отдохнёте».Кормили в «гужевой колонне» действительно лучше, давали даже иногда по тонкому ломтю колбасы или сыра в день, целый литр жидкой похлёбки. Но перевод туда был уже приговором к смерти. Гружённая камнем или щебнем вагонетка весила около двадцати центнеров, её надо было втаскивать по крутому полукилометровому уклону наверх. В каждую вагонетку впрягалось человек около тридцати. И часто обессиленные люди не могли её удержать, вагонетка катилась вниз, раздавливая «гужевиков». Уцелевшие могли сами себе выбрать любое из двух наказаний: порка на козле — пятьдесят палочных ударов по обнажённым ягодицам — или «побег» — выбраться из каменоломни и во весь рост пойти на цепь охранных постов. И то, и другое наказание кончалось одинаково. Но люди обычно выбирали второе — разрывную пулю в голову. Охранники стреляли только по головам, смерть наступала мгновенно.
На цепь охранных постов гоняли не только «гужевиков». Любого заключённого, от которого по каким-то соображениям, известным лишь Айзелю и Хинкельману, надо было побыстрее избавиться, они пускали «в оборот». Обречённого заставляли голыми руками грузить в вагонетки щебень, ходить по каменоломне только босиком или только на четвереньках, пить собственную мочу. Этого последнего истязания почти никто не мог выполнить, и Айзель великодушно заменял его другим — предлагал пить воду с накрошенным туда табаком. Мучая до безумия несчастного, он постоянно давал один и тот же совет: «Беги из этого ада, парень. Я предоставлю тебе возможность бежать. Одну-единственную возможность». И заключённый, чтобы прекратить свои мучения, рано или поздно бежал на цепь охранников, давая себя застрелить «при попытке к бегству».
Впрочем, стреляли заключённых и конвоиры каменоломни. Любой из них мог подойти к любому рабочему, сорвать с него шапку, отбросить её на несколько метров в сторону и приказать принести обратно. В тот момент, когда узник шёл за шапкой, и раздавалась короткая автоматная очередь. За убийство заключённого «при попытке к бегству» эсэсовские конвоиры получали отпуск или премию.
Капо Айзель, любой бригадир, любой эсэсовец мог столкнуть заключённого с уступа каменоломни вниз. Мог просто захлестать плетью…
Всё это мог, разумеется, и командофюрер Хинкельман. Но он не любил убивать людей сам. Его любимым развлечением было загонять человека на дерево. «Ты обезьяна, — объяснял он, — покачайся на ветвях».
Если человек раскачивался на дереве недостаточно сильно, Хинкельман вытаскивал пистолет и целился, грозя выстрелить… Несчастный раскачивался до тех пор, пока не обессилевал и не срывался вниз, разбиваясь большей частью насмерть.
Василий, когда однажды Хинкельман загнал его на дерево, тоже сорвался в конце концов вниз, но не разбился, не поломал даже ни руки, ни ноги. Он только сильно разбил плечо, вскочил на ноги, невольно потёр ушибленное место. «Больно?» — спросил Хинкельман, кое-как владевший русским языком. «Никак нет, господин командофюрер, не больно, — ответил со злостью Василий, сознательно выговорив последнее слово с таким же акцентом. — Чешется немного». «О-оя шешет, да, да», — промычал пьяный Хинкельман, о чём-то размышляя.