Вечный зов. Том II
Шрифт:
— Немец снова, значит, на Киев прёт? — неожиданно спросил Назаров, всё глядя в окно.
— На Киев, — коротко откликнулся Кружилин, думая ещё о своём.
— Да-а… Никогда я не был в этом Киеве, — заговорил почему-то Назаров. — Вот по истории учат детишек, в Киеве Русь зачиналась, а?
— Да… там, — сказал Кружилин, не понимая, зачем Назаров заговорил об этом.
— Так, может, немцы и вдолбили себе — там зачалась, там и кончится? Потому так и лезут в какой раз на этот город…
Такая мысль самому Кружилину никогда в голову не приходила, и он поразился тому, что сказал Назаров: ведь вполне могла эта бредовая идея гвоздём
— Может быть…
— Только Русь-то сейчас — она вон какая! — продолжал Назаров. — И тут, у нас, Русь, в соседнем с нами Казахстане, в Грузии, в Армении… Во всех республиках в смысле, а?
— В этом смысле — да.
— В Громотуху вон Громотушка впадает, другие многие речки да ручейки вливаются. Потому она и не мелеет… И в тебе она, и во мне Русь. В украинцах, татарах, во всех… Разве ж всё это может кончиться? Это бы им понять, людоедам.
— Если бы это Гитлер понимал, он бы никогда против Советского Союза войну не начал.
— Конечно. Дурак он, если подумать… — И Назаров вздохнул, будто сожалея, что Гитлер дурак. — Сколь горя только людям причинил, реки человеческой крови выпустил… Кирьян Инютин, я слыхал, вернулся?
— Да. Без обеих ног. Под пах отрезали. Заходил я к ним. Анфиса от радости прямо онемела и никак не отойдёт. Не знает, куда его и посадить.
— Ты гляди-ка! — удивился Назаров. — Вот и пойми их, баб!
— Да. Но радость радостью, а ведь и жить им как-то надо. Может, ты, Панкрат, их в колхоз к себе возьмёшь? Тут Кирьян скорее к чему-то приспособится.
— Возьму, — сразу же проговорил Назаров. — Чего ж, не дадим пропасть. Шорничать будет у нас, к примеру, научим, не хитрое дело. Али ещё чего. Это ты верно, тут ему лучше будет.
С этими словами Назаров наконец отошёл от окна, сел на прежнее место. Немного помолчав, вернулся к прежнему:
— И в этом Кирьяне Русь, и в Савельеве Иване… Зря, зря ты будешь возражать, чтоб его в председатели. Добрый и славный он мужик. После гражданки он своё отсидел правильно, и это он понимает, не обижается. Остальное зазря хлебал.
— Рано об этом говорить сейчас, Панкрат Григорьич.
— Ну, пущай рано, я не возражаю, — согласился Назаров. — А на будущее всё ж таки поимей… Я от Ивана тоже письмо получил. Правую руку ему отрезали.
— Руку?! — воскликнул Кружилин с болью.
— До локтя… — И усмехнулся горько. — Инютину обои ноги под пах, а ему руку только — повезло… Агатка, жинка его, ещё не знает. «Ты, — просит он в письме, — подготовь её как-нибудь, ей-то я покуда про пальцы только сообщил, не пишу покуда всего, жалею…». Он жалеет её, а я, значит, должен… И как это я её должен подготовить?
Кружилин, выкурив самокрутку, раздавил окурок в металлическом эмалированном блюдце, которое Екатерина Ефимовна оставила на столе вместо пепельницы. Сама она ушла, в доме никого, кроме них, теперь не было. Назаров поглядел, как давит Кружилин окурок, и вдруг усмехнулся:
— А што там награды-то наши? Ты списки требовал. Когда придут?
— Понимаешь, Григорьич… такое дело тут, не вышло ничего с наградами у нас пока. Не поняли нас там…
Старый председатель ещё раз усмехнулся, хотел спросить: «Где это там?» — но не успел, потому что на крыльце загремело, хлопнула в сенцах дверь, затем отмахнулась и дверь в комнату, через порог переступила, перевалилась
жена Назарова, дикая и страшная, ухватилась, чтоб не упасть, за угол печки:— Панкра-ат!
Назаров и Кружилин оба враз вскочили.
— Агату… Агату-то! Сено воровали… Вилами запороли! И мальчонку…
— Ты что-о?! Ты что?! — взревел Панкрат, подскочил к жене, затряс её. — Кто сказал? Где-е?
— Там… на улице.
Назаров отбросил в сторону жену, будто она, ненужная теперь, стояла у него на пути, схватил с гвоздя шапку, полушубок. Кружилин тоже бросился к вешалке.
Первое, что они увидели и услышали, когда выскочили на крыльцо, — по заснеженной улице с воем и криком бежали куда-то полураздетые бабы. Кружилин и Назаров молча кинулись туда же.
Через минуту они были у скотных дворов. Там стояла, окружённая толпой, подвода. Назаров и Кружилин растолкали баб и стариков, увидели жуткую картину. В розвальнях, мучительно оскалив зубы, лежала окровавленная Агата, один её глаз, мёртвый, безжизненный, был приоткрыт, он с ненавистью смотрел куда-то мимо людей; сын её Володька сидел рядом, свесив низко голову, старенький, рваный кожушок на нём был тоже окровавленный. А возле розвальней коленями в снегу стояла Тонька, умоляюще повторяла без конца, глотая слёзы:
— Володенька?! Володя! Очнись ты… Володенька! Володя?! Очнись ты…
Хоронили Агату, как и положено по русскому обычаю, через два дня на третий. Володька, сын её, лежал в это время в Шантарской больнице, и при нём безотлучно почти находилась Антонина.
…Тот из сыновей бородатого, что был повыше, оказался слабонервнее низкорослого. Подчиняясь словам отца, он, качнув вилами, пошёл на Володьку. Завизжав пронзительно, Володька задом пополз от него по снегу, не в силах оторвать глаз от приближающихся стальных отполированных рожек, на которых играли холодные звёздные блики. Одной рукой он всё загораживался от приближающейся смерти и всё повизгивал: «Дяденька… дяденька…»
Рука-то, может, и спасла. Скользнув по кости, раскалённые рожки вильнули не к сердцу, а левее, насквозь пропороли плечо.
— Ишшо для верности, — прохрипел бородатый, голос его Володька ещё разобрал. И ещё расслышал, как стоящий над ним человек коротко выдохнул:
— Ага…
Второй раз он ударил лежащего Володьку, как и низкорослый Агату, со всего размаха, но бил, колотясь от нервной дрожи, с закрытыми глазами — не мог уже глядеть на свою жертву — и потому промахнулся, рожки вил задели только лишь кожу на правом боку и с хрустом вонзились в снег и ещё глубже, в мёрзлую землю.
— Сваливай, живо… И дёру, покуда не развиднелось. Не до сена теперь, — отрывисто дыша, скомандовал бородатый.
Но этого Володька уже не слышал…
Очнулся он от яркого света, бившего в глаза, и оттого, что внутри у него будто угли были насыпаны, прожигали всё тело насквозь. Он понимал, что уже утро, понимал, что в лицо ему бьёт солнце, вспомнил всё, что произошло. В голове были муть и угарная горечь, вставать не хотелось, с закрытыми глазами лежать было легче. Но он понимал также, что если будет так вот лежать, то скоро замёрзнет. Пересиливая себя, встал… Каким-то образом нашёл ещё в себе силы подтащить мать к саням и перевалить её в них. Он не знал, живая она или мёртвая. Он только знал, что её надо везти в деревню.