Ведь
Шрифт:
И хлынет ветер – не сыщешь следов его! И вздуется небо, не видимое с Земли ни одним оком!
Мы – там, где уже были. Мы видим пейзажи, которых давно нет, ибо изменились они, как изменились наши лица, – время прошло сквозь них, время прошло сквозь нас! Мы блуждаем по тем давнишним дорогам, посещаем те города, поднимаемся по тем лестницам, сидим в тех кафе, трогаем те вещи, набираем номера тех телефонов, гоняем на автомашинах, давно ставших ломом, любим людей, после которых смогли полюбить других. Мы возвратились в прежние сюжеты, авторами которых тогда были, чтобы произнести те же слова. Но нет! Мы не возвратились туда. Мы живем заново. И будущее у нас впереди. Это – наслаждение: на легких ногах, имея от роду восемь лет, звонко стуча голыми пятками по мокрой земле, промчаться вдоль сверкающего белыми, желтыми, синими цветами поля, вдыхая холодный дождевой воздух. И ступня вспомнит каждую ущербинку на дороге, острый камешек, причинивший пальцу такую жгучую боль!
Неужели возможно было запомнить столько? И с тех пор иметь в себе! Разве так вместителен человек?
Собственно, что несем
В ту пору…
В ту пору я тяготел к вере в невидимый мир. Его таинство влекло меня, как завлекает человека бездонная пропасть, как зовет в свои недра пасть чудовища, готового поглотить всю вселенную. Какой он? Какие пейзажи таит в себе? Как выглядит жизнь, нами теперь не зримая? Существует ли там, откуда никто не вернулся, сознание? И главное, перетекут ли в страну бессмертия наши переживания, наши голоса и лица или будут навсегда стерты? Смерть вокруг себя я видел не раз; она смотрела на меня отовсюду, но я никогда не чувствовал ее в себе. Бессмертие, напротив, не видел ни разу, но постоянно в себе ощущал. Что такое общение с Богом, я не знал. И личность Бога не представлял абсолютно. Но в вихрях воображения искал встречи с какою-то высшей силой. Все правящие земные силы меня не прельщали. Мне виделась в них неисправимая ущербность. Конечно, весь этот мир имел ущерб. И сам я был ущербен. Но именно потому моим руководителем должна была стать самая совершенная, не знающая ущерба сила.
Более всего меня интересовало будущее. Будущее – не как научная футурология, когда ученый делает прогноз на десять или даже на сто лет. Прогноз меня не устраивал. Прогноз мог оказаться ошибочным, и он всегда охватывал какой-то период. Ни один период не мог удовлетворить меня, потому что являлся только фрагментом целого. Мне нужна была вся картина. Все полотно. Я твердо был уверен, что где-то в ином измерении находится сокрытая от наших глаз полная картина бытия человечества – от его начала до его конца. И как существует на ней наше прошлое, так существует и будущее.
Для чего мне это было надо?
Я хотел взглянуть на эту картину не для того, чтобы увидеть там войну, революцию, экологическую катастрофу, перекройку государственных границ и прочее, что могло интересовать мой разум, как человека, изучавшего историю. Но для того, чтобы понять: моя душа – бесконечность, вмещающая все бытие? Или я – животное, homo sapiens, из семейства гоминид в отряде приматов, чуть повыше среднего роста, с серыми глазами и ранней сединой в волосах, один из многих точно таких же живых существ, каких легионы и легионы: родился, пожил и умер? А след останется? И я ли буду этот оставленный след или это будет только сам след, как кровавое пятнышко от убитого комара, как обломок скелета динозавра? Задам вопрос иначе: я действительно свободен в своих чувствах, мыслях и поступках и именно в этом мое подобие Богу или я иголка в Его руке, которой Он вышивает Свои узоры, и лишь для этого я создан?
Кто мы? Куда мы идем? Зачем рождаемся?
С раннего возраста я слышал разговоры о деньгах, несправедливости государства, плохих начальниках и дурных соседях, наконец, о погоде и здоровье. Нескончаемые жалобы, поиски виновных. Но «Зачем мы живем? С какой целью заселили планету?» – никто не спрашивал. Словно такого вопроса не могло существовать вообще. И поначалу это удивляло меня. Я заболел им уже в детстве, еще не умея его сформулировать. Он был как духовный мираж, не имеющий земных очертаний. Это был даже не вопрос, выраженный в словах, а некое чарующее чувство, которое меня наполняло и которое устремлялось к чему-то величайшему и, главное, перешагивало смерть. Смерть человека я впервые увидел ребенком, когда еще не ходил в школу. В тот день она слилась в моем сознании с видом спелого яблока, лежащего на ладони. Как символ! Конечно, все это были лишь движения неопытной души, пытающейся разгадать загадку. И в этих движениях, несомненно, были и радость, и азарт. Во всяком случае, в отрочестве это чувство не исчезло. А в юности поглотило меня целиком. Однако с кем бы я ни заговаривал, желая поделиться своими мыслями и найти родственную душу, на меня смотрели лишь с недоумением и даже враждебно. «Зачем тебе это? Это не имеет никакого отношения к реальной жизни. Выкинь эту дурь из башки и займись собой! Не теряй времени зря!» – отвечали мне. А на флоте, на противолодочном корабле, мичман Петров, дохлебывая пиво и стуча вяленой воблой по краю стола, высказался еще ярче: «Когда коту делать нечего, он яйца лижет!» Помню, меня восхитил эпизод из «Братьев Карамазовых» Достоевского, в котором отрок Смердяков спросил Григория: «А откуда же свет сиял в первый день творения, если Бог создал Солнце только на четвертый день?» – «А вот откуда!» – ответил Григорий и неистово ударил его по лицу.
И я приготовился к пощечинам.
В ту пору я не был даже в самом начале своего пути. Но воображению моему уже открывалось нечто огненное и безмолвное. Мгновениями оно взрывалось передо мной, как сверхновая звезда, приводя мое сердце в восторг, и теперь нужна была только гениальность, чтобы перевести неземной язык того сияния в земные слова. Параллельно с изучением истории я занимался астрономией, философией, религиями и оккультизмом. Библию мне привезли из Новгорода. Это была старинная Библия 1896 года с пожелтевшими страницами, тяжелая, крепкая, в сафьяновом переплете.
Были у меня сочинения Златоуста, Брянчанинова и Блаженный Августин – тоже дореволюционные издания. Были книги по буддизму. Китайские мыслители. Рядом с ними стояли томики Канта, Ницше и Шопенгауэра. И даже «Хиромантия» Дебаролля. От старых книг, которые я покупал либо в церковных лавках, либо на черном книжном рынке, тратя на это практически все свои деньги, веяло чем-то таинственным, мистическим, что заставляло разум трепетать. С надеждой и страхом искал я на своей ладони линию славы. Она подтвердила бы, что именно мне будет позволено увидеть то, что утаено от других.Была и еще одна причина в желании проникнуть в этот сокрытый мир. Если то, что я предчувствовал, предугадывал, было на самом деле и существовала где-то полная картина судьбы всего человечества от начала этой судьбы до ее конца, то это, безусловно, доказывало бы, что история – драма, художественное произведение, созданное какой-то высочайше стоящей над нами творческой личностью. А с личностью возможно общение.
Впереди для этого была целая жизнь.
А потому пора сказать о другом: мне было тогда двадцать семь лет, я учился в университете на историческом факультете, работал кочегаром в одной из городских котельных, чтобы обеспечить себя деньгами, и жил в своей собственной комнате один.
В эту комнату я мог приводить.
И вот это было самым главным для меня. Каким-то яростным пламенем, однажды опалившим мое сердце, всей раскаленной сущностью этого пламени я ощущал, я чуял, что именно женщина и бессмертие связаны воедино. Как? Не знаю. Но ничего равного женщине на земле нет. Для меня это было бесспорно. Ни богатство, ни власть, ни положение в обществе, ни слава не имели такой силы. Только тайна женщины равнялась тайне звездного неба.
Я начал с середины, с пустого, будто взятого из фантастического видения стадиона, на холодных пластмассовых креслах которого мы сидели с Ириной рядом. Память возвращает события не в их хронологической последовательности и даже не по степени их яркости, а по иным, не ведомым нам причинам.
И сейчас красивый дом на одной из центральных улиц Петербурга-Ленинграда востребует меня в свое нутро. Я окажусь в нем в тот болезненный момент моей жизни, когда я прощался с ним, как мне думалось, навсегда. Сейчас с внешним спокойствием я выйду из просторной и хорошо обставленной квартиры с множеством фотографий сцен из балетов, развешанных в рамочках и без рамочек по стенам во всех трех комнатах и даже в небольшом коридорчике, фотографий, на которых запечатлена одна и та же женщина в белых или черных балетных пачках, в прозрачных газовых юбках, в звездных плащах и венчиках, в репетиционных гамашах, с высоко поднятой ногой, на пуантах, в прыжке, совсем юная с цветами в руках, усталая за столиком в грим-уборной, рядом со знаменитым маэстро – коллективное фото; я молча, не оборачиваясь, выплыву из этой большой квартиры с китайскими фонариками в углах, дорогой японской звуковоспроизводящей аппаратурой, сувенирами из Норвегии и Италии и, наконец, самой этой женщиной, в действительности не такой сказочной, как на фотографиях, не сильфидой, не принцессой, не феей, но стоящей сейчас за моей спиной – я это знаю – со злым обиженным лицом и усмешкой на губах: «Я найду и более достойного, а ты потеряешь многое!», и с мгновенно проявившимися у глаз морщинами и возле губ складками, выказавшими то, что так старательно упрятывалось под красивые платья и французскую косметику: сорок! Впрочем, она очень скоро сдержала свое слово: им оказался пятидесятисемилетний чиновник из партийных, тоже, как и она, истасканный и болезненный, тоже пользовавшийся лекарствами, косметикой и услугами массажистов, и думаю, этот скоропалительный брак был математически рассчитанным обменом ее увядающей красоты на его прочное положение в обществе, достаток и связи. Много позже я пойму, что это было отчаяние. Но это случится много позже.
А сейчас она затворит за мной дверь своей квартиры, где все это останется для меня позади как в пространственном, так и временном измерении, свет из-за моей спины, дающий на противоположную стену мой гигантский силуэт, сожмется в узкую черту, исчезнет со щелчком дверного замка, и в беззвучии, которое тем усилится, что мне подробно будут слышны ее удаляющиеся по коридору шаги, я окажусь на темной лестничной клетке, где электрические лампочки были вывинчены из патронов почти на всех площадках и растащены жильцами по квартирам, и начну медленно, отыскивая ногами ступени, держась рукой за пыльные перила, за которыми дышал сквозняком прямоугольный провал, спускаться вниз.
С этого и начну.
3. Спускаясь по лестнице
Свободен для новой жизни!
Мне хотелось быстрее уйти от ее квартиры, удалиться от нее сколь возможно дальше; слабая и все же живая ниточка еще продолжала связывать меня с нею, последняя, тончайшая, но я знал – как только окажусь во дворе, ниточка лопнет.
Я спешил. И с каждым следующим пройденным мной лестничным маршем радостное чувство освобождения от этой женщины росло во мне. Как будто лестница, которая сотни раз поднимала меня поздними вечерами на самый последний этаж ее дома, и опустошенного и усталого, но все равно не насыщенного впечатлениями – всегда не хватало какой-то малости, – снова низводила вниз и отпускала на свободу в промозглую хмурь осеннего утра с мокрыми тротуарами и седой, вздувшейся меж берегов рекой или в ослепительное буйство поздней весны, что было в такой момент упадка духовных и физических сил невыносимее любого ненастья; так вот, как будто эта лестница еще принадлежала потоку ее жизни, а двор и улица за подворотней были уже всеобщими, и я старался поскорее выгрести из этого потока, в котором плыл вместе с нею целых два года.