Ведьма
Шрифт:
Івашку, мій синочку!
Прибудь, прибудь, голубчику:
Се тебе мати кличе,
От тобі їсти несе –
На срібних мисочках,
На золотих тарілочках.
Ивашко, по голосу неньки, матери своей, садился в чёлн, грёб потихоньку к берегу и припевал в ответ:
Човне, човне, швидше,
Човне, човне, ближче!
То мене мати кличе,
То мені їсти несе –
На срібних мисочках,
На золотих тарілочках.
Чёлн приплывал к берегу, Ивашко ел, что ему мать приносила, борщу ли с бураками, каши ли с салом, вареников ли; а мать возьмёт его, вычешет, вымоет, а в неделю, в воскресенье, принесёт ему чистую сорочку – и Ивашко опять отправляется на тот берег, в луга пасти гусей своих и присматривать, чтобы коршун либо хорёк не перетаскали гусенят; а под вечер,
Ведьма, сидя на бережку под кусточком, чего бы тут не сделала со злости! А у неё и есть, правда, шелудивая девчонка, Оленка, так я же говорю, что поганая: вся в коросте; а как глупа – так не накажи бог ни наших, ни ваших! Дура зелёная такая, что, бывало, скажи что хочешь ей, вылупит очи и смотрит, как сычёнок; поколе не дашь ей тумака, так не слышит, не видит; даже поганому чаклованью не могла научиться. Ведьма наша со злости и зубами скреготала, и собакою скавучала, и волком выла – да ба! дитя до семи лет младенец, как ангел святой: нет ведьме над ним власти, ни над татою его, ни над мамою, ниже над всею их худобою. Стала ведьма выжидать, когда минет Ивашке семь лет. А разве и долго ждать? Да вот, покуда мы с вами разговариваем, так время и ушло: Ивашке минуло семь, пошёл осьмой годочек, и ведьма приступила погубить его во что бы ни стало; подслушала и вытвердила песенку, которою мать прикликала его день за день.
Раз что-то долго не ладилося у матери в печи, борщ не укипал – может статься и ведьма подпустила порчу такую; уж и пора бы матери звать Ивашка к обеду – нейдёт. Ведьма подошла к берегу и запела резким, сиповатым, толстым голосом:
Івашку, синочку,
Прибудь, прибудь, голубчику…
Ивашко, как ни мал он ещё был, тотчас узнал, что это не ненькин голос, плавный, чистый, тоненький, а потому и стал грестись от берега, напевая:
Човне, човне, швидше,
Човне, човне, далі!
То мене відьма кличе,
Вона мене з'їсти хоче,
З рученьками, з ноженьками,
З косточками, з кишечками.
Ведьма, поймав облизня, спряталась ещё раз в кустах, выждала мать Ивашкину, подслушала ещё раз хорошенько песенку и голос её и подумала: «Постой, голос у меня толстенек; этому можно пособить». Ведьма пришла к ковалю, к кузнецу, и сказала: «Ковалю, ковалю, скуй мне такой тоненький голосок, как у Ивашкиной матери!» Ну как ковалю не послушаться ведьмы? Она ему, чай, не раз и не два ещё пригодится и понадобится Он разложил углей, раздул, ухватил ведьмин голос клещами, раскалил его, как жар красный, и стал отрабатывать молотом: тук да стук, стук да тук – а скалки, искры, так и сыплются. Коваль выковывал, потягивал, перетягивал и выправлял ведьмин голос: «А ну, попытайсь!» – Ведьма прикинула голос: «Ах, собака, перетонил! возьми навари». Коваль взял мартиалу, раскалил, отрубил, наварил: «А ну, тётка; попытайсь теперь!» – Ведьма встала, спела песенку: «Он бы и хорош, да дрожит, дребезжит, как у нашего пономаря с перепою». Опять поправлять, направлять – как раз потрафил, ну, сама мать Ивашкина не отличит от своего голоса. «Спасибо, сынку!» – молвила ведьма – и была такова; только и видел её коваль. А что кошту потрачено: уголья, угару на клещах, мартиалу! а работа, а время? всё ни во что.
Ждёт ведьма не дождётся утра – а уже опять чёрт выносил её по всем всюдам – а с утра вышла на берег, ждёт, скоро ли солнышко подымется в рост выше хаты, а это было время обеда. «Погоди, – думает она, – уж разве свет совсем догоры ногами пошёл, а то не миновать тебе моих рук». И вот запела:
Івашку, мій синочку,
Прибудь, прибудь,
голубчику…
Тот же голос, тот же напев и те же приёми, переливы! бедный малютка обманулся и отвечал:
Човне, човне, ближче,
Човне, човне, швидше!
То мене мати кличе,
То мені їсти несе...
Только что Ивашко наш пристал к берегу, как ведьма, кинувшись на него, хап-цап его, схватила, потащила и пискнуть не дала: ротик зажала ему, чуть не удушила. Пропал мой Ивашко ни за цапову душу! упал с ясени листок за то, что вихорь набежал! А мать Ивашкина вышла тем часом со стравою, со снедью, на бережок; уж она пела, пела, прикликаючи Ивашка; опять походит и опять запоёт, и гукает его на весь голос со страхом и боязнию, уже сама плачет, сама поёт – нет Ивашки! Выспевавши и выгукавши весь голос, пришла она в слезах домой, и горюя, как сизая горлинка, она рассказала мужу,
что Ивашки нет, что его, верно, извела ведьма; а выплакавши все слёзы, принялась печь да стряпать пироги, кныши, блинцы, буханцы… как быть! надо было помянуть Ивашка, как долг христианский велит. Известное дело, на поминках этих кусочек съешь, а слезою запьёшь – ну, да делать нечего: человек не собака, чтобы ему сгинуть без поминок!А ведьма, поймавши Ивашка, принесла его домой, не знать куда, призвала Оленку и приказала: «Возьми этого белого, курчавенького баранчика, обмой его, вымой, головку ему вычеши, прибери, опатрай и сжарь; а я меж тем сбегаю в Конотоп, до дядины: просила, чтоб пришла поськатыся». А близкий свет от них, думаешь, Конотоп? Да полтораста верст с гоном, на добрых конях, а на плохих, мужицких, будет и боле. Ну, нужды мало; уж не впервые ведьме нашей шмыгать туда-сюда, как сказывали мы уже давеча: из Киева на Карпаты, к руснакам, побратимцам украинским; оттоле под самый Каменец, там в Черкассы, да, чего доброго, ещё и на Кавказ, а обратным путём и в Бахмут, потому что и там живут не католики, а крещёные казаки, хоть полтавцы да черниговцы и не признают их земляками, А впрочем, я думаю, что херсонцы да екатеринославцы правду говорят – да они же никогда и не брехали – что в Полтавской да в Черниговской мало осталось чистых, настоящих украинцев: они вышли, было тому время, на Кубань да на Буг, в Херсонскую, в Екатеринославскую; они-то были родовитые запорожцы; сколько было у них дедов, столько было и оселедцев, чубов; а нынешние полтавцы да черниговцы – это всё уже обмоскалилось, всё переводня.
Оленка сделала, что мать наказывала: затопила печь, вымыла, обмыла Ивашка, вычесала, опатрала его как следует на жаркое; а как печь истопилась, вымела её помелом, на котором матушка её родная пускается подчас в поход, и говорит Ивашке: «Садись на лопату!» – «Не вмию», – говорит Ивашка. «Ну, клади руку!» – «Не вмию», – «Клади ногу!» – «Не вмию», – «Да садись же весь», – «Да не вмию, и только; покажи сама, как сесть, так и сяду», – «Садись, как умеешь», – говорила Оленка. Ивашко взял да и развалился поперёк лопаты. Оленка стала его сажать в печь – не лезет. «Да садись же, я говорю, хорошенько!» – «Да я ж говорю тебе, что не умею; покажи как сесть, так я сяду». – Оленка, не долго думав, плюсь сдуру на лопату! А Ивашко, ухватив лопату, шарасть её, шелудивую девчонку, в печь, ухватил заслонку, приставил, ухватом припёр, чтоб ещё не вылезла, а сам в двери, выбежал в садок ведьмин и влез на топольку, сел в самую маковку и оглядывается кругом – не видать и родины его; завезла его ведьма анафемская за пятьсот вёрст от родимой сторонки!
А ведьма, погостивши у дядины в Конотопе и побеседовавши с нею, пришла домой. Смотрит: хата отперта, а никого нет; только собака навстречу ей из дверей выскочила да чуть с ног её не сбила. «Геть, до супостата!» – закричала на неё ведьма; а там принялась бранить и Оленку. «Поганая девка! вот уж опять убежала куда-нибудь байдаки бить, а хату покинула, как будто мы между святыми живём, что некому чего украсть! Так нет, ничем её не уймёшь, не надоумишь; ты ей зась, она тебе ась! плюнь да и отойди. Погоди, вот я её! Не съела ли ещё собака моего жаркова, или, может, не позабыла ли Оленка его изготовить, не упустила ли ещё, чего доброго, проклятого Ивашка?» Сама кинулась в печь – нет, всё цело! А как избегалася, утомилася, уморилася порядком, то и принялась, недолго думав, немного разбирая, за расправу; да вот, покуда я говорю, а вы слушаете ли, не слушаете, а по крайности тут сидите да стоите, ведьма съела жаркое всё дотла, и косточки обсосала, и пальцы обсмоктала.
Наевшись порядком, вышла она в сад отдохнуть, легла под ту топольку, где сидел Ивашко, стала против солнышка кататься, а сама, заливаясь, приговаривает: «Покачуся, повалюся, Ивашкиного мяса наевшись!» А Ивашка, подслушав её, начал её переговаривать: «Покатися, повалися, Оленкиного мяса наевшись!» Ведьма смотрит, дивится – никого не видит; обнюхивает всё, подняв морду по ветру – никого не слыхать. А ведьмы, сами знаете, чутьем слышат не хуже хортов панских, охотничьих собак, да только по ветру; а против ветру, коли от чутья относит, так же мало чуют, как и мы, грешные. Опять ведьма покатится и скажет свою поговорку, опять Ивашка её передразнит, и опять она глядит и нюхает и никого не находит. Может, наевшись мяса этой дуры, пошлой Оленки, и сама одурела, а то бы ей давно догадаться да глянуть вверх: насилу-то пыку, морду свою, подняла догоры! нюх, нюх, нюх... и учула Ивашка на дереве! Тут ведьма сперва начала на бедного Ивашка совиные очи свои пялить, да снова обнюхивать, да снова вглядываться; а там, как разнюхала да обглядела, что он, справду он, то и засыпала его таки за один дух паскуднейшею бранью, какую где только кто слыхал; я ж говорю, что ей-же-ей, право, иной москаль бы перекрестился от такого сорому! «Поди сюда, сякой-такой!» – «Не пойду, – говорит Ивашко, – сама съешь!» – «Слезай, говорю!» – «Не слезу!» – «Я же тебя, погоди, достану, коли ты не сам сатана-летучка!»