Ведьмы из Броккенбурга. Барби 2
Шрифт:
Никто точно не знал, какие именно изменения внес беспокойный жилец в свою обитель, где перекроил, где инкрустировал костью или бисером, где подлатал или подправил, но Дагасса с того дня здорово изменилась. Она бросила шумные компании и гулянки, сделалась молчалива и тиха. На занятиях она сидит ровно и прямо, как манекен, усаженный за парту, а после них часами безучастно смотрит в небо, беззвучно шевеля губами. Она совершенно утратила вкус к выпивке, ее излюбленным лакомством стала паутина, которую она собирает по углам лекционной залы и слизывает с пальцев. Профессора ставят Дагассу прочим ведьмам в пример как образец прилежания в учебе. Дагассу никто не задирает и не третирует. С Дагассой вообще стараются не сталкиваться в тесных университетских коридорах. Иногда, столкнувшись с
Барбаросса лишь досадливо морщилась, лавируя между группками. Ей было плевать, кто кому засадил нож, кто нынче разродился в канаве, кто кого искалечил, предал, обманул, развратил или сжил со света. Это Броккенбург, крошки, он тем и живет, что без устали кромсает ваше племя, безустанно изобретая для этого все новые и новые методы. Если вы этого еще не поняли, вам прямая дорога в пастушки, полотерки или трактирную обслугу — патент мейстерин хексы вам ни к чему.
Мицетома подцепила знатного мужика из Хернхута. Борода у него как у Морица Саксонского, роскошный дублет белого бархата как у Хорста Барона и стеклянные запонки, как у последнего плута. Грозится теперь бросить учебу и уехать в Хернхут, сделаться там гадалкой при магистрате, да только хер ей чего обломиться — попользует ее этот тип, да и вышвырнет прочь — будто с Мицетомой когда иначе бывало…
Неглерия, про которую говорили, что она у самого Дьявола последний медяк стащит, насосалась дармового вина в Гугенотском Квартале, на обратном пути вздумала зацепиться за альгейман, чтоб бесплатно прокатиться, да просчиталась спьяну — не удержалась, покатилась по мостовой да угодила под грузовой аутоваген, идущий полный ходом. Сама жива, но ногу разорвало так, что смотреть страшно, едва до замка доползла. Теперь ревет белугой — лекарь говорит, ногу отнимать надо, а Неглерия слезами заливается, только не ноги ей жалко, а двух талеров ему за работу. Ушлые сестры, которых Неглерия два года изводила своей жадностью, уже придумали забаву — обещают ей денег за то, чтоб она собственноручно откромсала себе ногу, одним только ножом. На кону уже три гроша, и цена неуклонно растет. Неглерия все еще воет от боли, катается по полу, но не понять, взаправду ли — наверняка эта хитрая сука просто набивает себе цену…
Гумозе, праздно прогуливавшейся по Эйзенкрейсу, какой-то господин в неприметном камзоле отдавил сапогом ногу. Гумоза, не мудрствуя лукаво, послала ей, как привыкла, не сдерживая острого языка — с упоминанием таких грехов его матери и троюродных теток, что в Аду на миг сделалось как будто бы немного жарче. А господин возьми и окажись не каким-нибудь обрюзгшим педерастом из городского магистрата, а обером инкогнито, спустившимся из Оберштадта и прогуливающимся по какой-то своей надобности. Он лишь взглянул на Гумозу, изломив бровь — та вдруг скорчилась, треснула, хрустнула, выгнулась дугой и скомкалась в бесформенный ком мяса размером с дыню. И поделом ей, суке, раз не умеет держать язык за зубами…
Шушера озорства ради взобралась на едущую карету, но зацепилась волосами за водосточную трубу и растеряла половину ребер. Уретра поцапалась со своей младшей сестрой, захотела проткнуть ее рапирой, да сама же на собственную зубочистку и насадилась. Утроба попыталась украсть в одной миттельштадской лавочке грошовый браслет, но попалась, воет в каменном мешке, корячится ей двести шпицрутенов и оторванные ноздри. Левкрота проигралась в кости и попыталась расплатиться фальшивым талером, за это сестры ее вздули и пустили по кругу, отчего она повредилась в уме и кричит уже три дня без передыху. Гоголия допилась до чертей, Козявка украла у своей старшей сестры сапоги, Смрада пописала ножом кого-то в переулке из-за медного крейцера…
Барбаросса скривилась, переходя от одной группки к другой, пытаясь найти какие-то следы «сестричек», но находила только никчемные истории из чужой жизни, которые ни в малейшей степени ее не касались. Некоторые из них были паскудными, другие вполне смешными или даже поучительными,
но она не собиралась терять даром время, полоща уши в чужих разговорах.До очередного визита Цинтанаккара оставалось, быть может, не больше четверти часа. А ей надо найти Лжеца и выяснить, что на уме у «сестриц», а еще…
— Здравствуй, Барбаросса.
Как-то раз они с Котейшеством, отмечая сданный экзамен по аэромантии, пили в какой-то забегаловке Миттельштадта клубничное вино. Дорогое удовольствие, но им пришлось по карману. Клубничное вино полагалось пить со льдом, они выпили целую бутылку, но не ощутили даже звона в ушах — слабое, как вода — зато знатно застудили себе зубы и весь следующий день мычали, изъясняясь жестами и прыская со смеху, глядя друг на друга.
В эту секунду Барбароссе показалось, что вся кровь в ее теле превратилась в ледяное клубничное вино с позванивающими кусочками льда. Она не слышала этого голоса очень, очень давно, но отчего-то мгновенно поняла, кому он может принадлежать. Не по акценту — произнесено было на идеально чистом «остерландише» — по тихому, едва слышному скрипу, который перемежал слова. Похожему на скрип февральского снега, когда мнешь его скрюченными от холода пальцами…
Подобраться к кому-то незамеченной в толпе не так уж сложно. Тем более, в густых ноябрьских сумерках, которые колючие огни «Хексенкесселя» не столько разгоняли, сколько пронзали точно картечь. Но ей отчего-то казалось, что Фальконетта уж точно не относится к числу тех сук, которые способны на это. Черт возьми, с ее-то грацией старого, едва ковыляющего голема… Почему-то казалось, что в движении она должна скрипеть, как старый несмазанный часовой механизм, а кости под серым камзолом скрежетать друг о друга. Оказывается, нет. Фальконетта вполне могла перемещаться беззвучно, когда этого хотела.
— Здравствуй, Фалько, — негромко отозвалась Барбаросса, повернувшись к ней лицом.
Их разделяло полтора шага — ничтожная дистанция в фехтовании, но вполне приемлимая в диалоге. Фальконетта вблизи не выглядела такой уж высокой — шесть фуссов и два дюйма, едва ли больше — вероятно, она казалась долговязым пугалом больше из-за своего серого камзола и странной развинченной походки.
У Фальконетты было лицо мертвеца из раскопанной февральской могилы. Холодное, тусклое, будто бы выкрашенное свинцовыми белилами, оно несло на себе определенный узор, который мог показаться изморозью на оконном стекле — десятки правильных геометрических шрамов, пересекавшихся друг с другом. Эти шрамы не шли ни в какое сравнение с ее собственными. По-хирургически аккуратные, они ничуть не походили на то месиво из рубцов, которое она носила на лице, но отчего-то производили весьма тяжелое впечатление. Точно столяр разметил ее голову под заготовку для какой-нибудь милой вещицы, подумала Барбаросса, например, набалдашника для трости, нанес карандашом линии разметки, взялся за работу, но почему-то передумал и отложил работу…
Губы были единственной движущейся частью на ее лице. Рассеченные бритвами мимические мышцы и сухожилия так и не смогли срастись, отчего лицо Фальконеты сохраняло пугающую неподвижность. Глаза — как у трупа, пролежавшего много дней в снегу, холодные, но не мутные, как у мертвецов, а внимательные.
— Сегодня хороший вечер, неправда ли?
Барбаросса едва сдержала нервный смешок. Фальконетта произнесла это совершенно безэмоционально, не наделив слова даже толикой человеческой интонации. В сочетании с холодным блеском ее глаз эта галантность могла выглядеть жутковатой.
Что ей надо, этому пугалу? За каким хером явилась в «Хексенкессель», да еще так некстати? Пугать вырядившихся на танцульки юных шалав? Черт, хорошая затея. Одного этого взгляда в упор хватит для того, чтоб у любого мужика хер упал до следующей субботы, а у сучки — ноги сомкнулись точно замок.
— Нет, — резко отозвалась Барбаросса, дернув головой, — Это паршивый вечер. И очень длинный херовый день.
Фальконетта задумчиво кивнула. Барбароссе на миг показалось, что она слышит негромкий треск смерзшихся позвонков.