Ведун (сборник)
Шрифт:
Я ещё послушал ворчливую старуху и подумал, что это имя, или прозвище, ладно на ней сидело. Подумал так и уснул, сытый, в тепле… А сон всё равно увидел тот самый, от которого и так вскакивал взмокший всякую ночь.
Будто сошёлся я с Олавом треклятым в смертном единоборстве. И пригвоздил-таки его коленями к земле, зане дал мне Перун, ратный Бог, силу немыслимую. Корчится урманин, все кости в нём трещат, а с груди скинуть не может. А я держу в руке нож, хороший нож, остро отточенный, у Олавовой загорелой шеи держу. И не пожалею, хоть он проси, хоть не проси. Отца моего, говорю, попомни, собака смердящая! И как он ворота перед вами, разбойниками, распахивал, обмана не ведая: заходите, мол, гости добрые, порадуйте хозяина да хозяйку! И мать мою вспомни, которую ты мечом полоснул. И сестрёнку
Вот ведь сон, и всё в нём по правде, кроме того только, что наяву я Олаву не отомстил.
3
На другое утро облака ещё летели лебедями по ветру, зато солнышко пригревало без скупости. Будто долг возвращало за холодный прошедший день. Добрыня отдал мне, босому, стоптанные поршни – свои старые. Оказались они мне в полтора раза велики, но я кое-как перетянул их по себе и ещё натолкал внутрь сена: ничего вышло, ходить можно. Даже бегать, но много тут набегаешь, если огнём горит бок и криком кричат со вчерашнего все жилки! Раба покупают, чтобы работал, меня же вправду только ветром ещё не качало, и Добрыня сжалился над непутёвым:
– Походи пока, осмотрись, а там к делу приставлю.
– Меня Твёрд звать, – сказал я ему. Он кивнул:
– А кой год пошёл, Твёрд?
– Семнадцатый, – покривил я душой. Добрыня только улыбнулся и сразу же угадал:
– Четырнадцать-то есть хоть?
– Есть…
Я вышел во двор, и волчки подбежали обнюхать, удостовериться, свой ли. Ишь любопытные, ушки на макушке… Дома у нас тоже был пёс, покрасивей этих и побольше. Он-то небось сразу учуял, что за лихо приплыло в гости на том корабле. Залаял, бросаться стал. Я ошейник на него надел… Сгинул ли от копья, от огня или выжил и плакал теперь над остывшими головнями?.. Никогда я этого не узнаю.
Двор у Добрыни был широкий, просторный. Не то что в иных городах, где, сказывали, дома жались все вместе, выстраивались в тесные улицы, отгораживались друг от друга и от белого света крепкими частоколами. Боялись! Кто к полудню жил – чёрного степняка. Кто к полуночи – белоглазого разбойника вроде Олава моего… Здесь, в Ладоге, никого не страшились! Широко строились, вольно. Урмане, свеи, датчане сами бегали грозного ладожского князя, быстрых боевых лодий, страшного варяжского стяга! Ведали: под тем соколиным стягом ходила их смерть. Крут был князь Рюрик и на что уж суров, а терпели его ладожане, потому – городу за ним жилось, что за стеной. Вон она и стоит на самом высоком месте, серая деревянная крепость. Стоит себе, хмурится с неприступного откоса на реку, на корабли: не замай!
…И пошёл я оглядываться. А куда ещё идти в Ладоге, если опять-таки не на торг? Я и зашагал туда помаленьку, между домами. Был как пёс раненый, из последних сил ползущий и сам не ведающий, куда… Рабский торг я обошёл стороной и ходил туда-сюда, будто что потерял. Смотрел, чем торговали – не видел. Однако потом к оружейникам забрался и тут будто прозрел. Загляделся, залюбовался! И было чем. Купцу, да в пути дальнем, без оружия куда? Стояли тут широкие копья на хороших древках и крепкие луки в рост человека. Стрелы – аршинные, с тяжёлыми коваными головками, такая прошьёт и дальше полетит с прежним посвистом… Клёпаные шеломы и боевые ножи, что носят за сапогом. И ещё страшные мечи с длинными блестящими лезвиями, с черенами простыми и в узоре: такими не замахиваются шутя, такими если уж рубятся, то насмерть…
Там-то, у мечей, заметил я рослого, широкоплечего малого в красивом сером плаще – стоял, приценивался к доброму клинку.
Олав!!
Вот когда сердце загрохотало рекой, вздыбившей лёд. Он разговаривал с оружейником и улыбался: обветренные загорелые скулы, голубые зоркие глаза и борода что спелая солома. Та борода, в которой ночью во сне утопал до рукояти мой нож…
Он вроде посмотрел в мою сторону, но то ли не пригляделся, то ли просто не узнал. Меня же как ударило. Я прыгнул вперёд! Двумя руками сцапал тот самый меч, который он себе выбирал – занёс его и что было мочи хватил Олава по голове!.. И ещё не выдернул меча вон,
а уже звериным каким-то, нутряным знанием понял: убил. Кровь хлынула ему на грудь, залила у шеи серебряный оберег-молоточек. Не охранил!.. Олав не вскрикнул, застыл, будто громовой стрелой пригвождённый. Стал поднимать руки к лицу… не донёс. Начал падать, мне же привиделось – шагнул достать напоследок! Он крепкий был, могучий, с такого и не то ещё станет… Вот когда сделалось мне разом тошно и страшно! Как вертанулся я на пятке да как бросился от него наутёк!..4
Летит над океаном-морем белая птица, летит к далёкому берегу и никогда ведь не ошибётся, а откуда знает, где берег-то? Даждьбог весть. Вот и я, как та птица. Куда побежал с окровавленным мечом в кулаке, ног не чуя, дороги не разбирая? Не в лес небось и не к Добрыне-хозяину. Полетел, всё равно что на крыльях, к серой крепости, на. княжеский двор. А гнались за мной или не гнались, сам не знал. Не до того было – бежал!.. Видел перед собой лишь испуганные лица, как пятна какие. Кричали вроде, да разве я что слышал, такой гул бился в ушах! И как же медленно, нехотя будто, росли передо мной деревянные ворота… Незапертые: чего ради замыкаться среди бела дня, от кого? Не от своих же? Правду молвить, там стояли два отрока с копьями, но они меня не остановили. И только когда я вбежал уже во двор, кто-то подставил мне ногу, а может, копьё сунули черенком вперёд. Я и упал. Растянулся плашмя, рассёк щёку о край деревянных мостков. Ждал: тут схватят, но хватать меня не стали. Я и не пытался вскочить и лишь дышал, умирал будто, со стоном, со всхлипом. Думал – сердце выскочит или жила лопнет в груди. А и захоти я бежать, куда дальше-то? Некуда. Всё, достиг.
А когда я поднял наконец голову, надо мной стоял князь.
Я почему-то сразу понял, что это был князь. Хотя никакого такого убранства на нём не заметил, ни гривны на шее, ни крашеного плаща. Гридень вроде и гридень, а по одёже так и не из первых. А есть же что-то, без языка величает, без слова рассказывает: князь! Были у него длинные седые усы. И волосы, что зола, прикрывшая жар. И морщины, будто шрамы, от глаз по щекам. И глаза – точь-в-точь как у сокола того, что на знамени, над кораблями его летел. Рюрик, это ведь и значит по-варяжски – сокол такой. Самый яростный. Тот, что на ловле рвёт добычу в мелкие клочья, если вовремя не подоспеть…
А воины набежавшие стояли смирно вокруг. Никто меня без княжеского слова тронуть не смел.
– Ну? – сказал он мне, и вроде бы даже с усмешкой. – Чего ещё натворил?
И так выговорил, будто я не с мечом в крови во двор к нему вомчался, а с голубем дохлым… Вот тут-то я, на локтях приподнявшись, рассказал ему всё. Всё без утайки, от того дня, когда подошёл с озера баский красно-белый корабль, и до дня нынешнего, когда увидел Олава на торгу. И скверно, поди, рассказал, да у кого в моей шкуре вышло бы ладно?.. Рюрик, впрочем, меня не перебивал. Когда же я кончил, приговорил так:
– Меч здесь положи. Ступай в дом…
А у меня и пальцы на рукояти словно окостенели, едва разомкнул. Тут меня взяли сзади за локти, подняли, повели. Я покосился: молодой ещё гридень, лицо широкое и вроде незлое, борода – веник рыжеватый…
– …а не то убьют малого да и правильно сделают, – за моей спиной сказал кому-то князь. – Олав этот Хрутович мне ведом, муж нарочитый. А и парень сам прав, на Олаве родовичей его кровь…
На своём языке сказал, однако я понял. Речь варяжская со словенской что сёстры, это не с датчанином каким говорить.
– Повезло тебе, – проворчал над ухом бородатый. – Меня Жизномиром зовут, я Добрыне твоему шурин… буду шурин, когда с сестрой свадьбу сыграют.
Эту весть я проглотил не жуя. Еле понимал только то, что на расправу меня вроде не отдадут. А правду сказать, и не больно я этому радовался, хотя, конечно, не горевал. Я ведь думал о том только, чтобы с Олавом рассчитаться. А как дальше жить стану – холопом подневольным, без отца-матери, без родного угла – не помышлял! Задумаюсь ещё, всему своё время… Жизномир меня провёл через гридницу, потом куда-то ещё, я толком и не приметил, вроде в избу дружинную. Толкнул в угол, к лавке, велел сидеть тихо, но сам тут же спросил: