Величайший урок жизни, или Вторники с Морри
Шрифт:
И Морри повторил эти слова медленно, для большего эффекта:
— «Любовь — это единственный разумный акт».
Я кивнул, как примерный ученик, а Морри слабо выдохнул. Я наклонился, чтобы обнять его, и вдруг — что совсем мне не свойственно — поцеловал его в щеку. Я почувствовал, как его слабеющие руки коснулись моих, а редеющая щетинка усов кольнула лицо.
— Так ты придешь в следующий вторник? — шепотом спросил он.
Морри входит в класс, садится, не произнося ни слова. Он смотрит на нас, а мы смотрим на него. Поначалу раздаются смешки, но Морри только пожимает плечами. Устанавливается полная тишина, и мы вдруг начинаем замечать малейшие звуки: тихое позвякивание батареи в углу комнаты, посапывание одного студента.
Некоторые начинают волноваться: когда же профессор начнет говорить? Мы ерзаем, поглядываем на часы. Кое-кто смотрит в окно, делая
— Что же тут происходит? — спрашивает он.
И мало-помалу начинается обсуждение — как Морри и рассчитывал с самого начала — того, какое влияние на отношения людей оказывает тишина. Почему тишина приводит нас в смущение? Почему мы чувствуем себя спокойнее в шуме?
Меня тишина не беспокоит. Несмотря на то что с друзьями я шумен, мне все еще неловко говорить о своих чувствах вслух, особенно с посторонними. Несли бы на уроке требовалось сидеть часами в тишине, я бы ничуть не возражал.
После урока, на пути к выходу, Морри меня останавливает.
— Ты сегодня какой-то молчаливый, — замечает он.
— Может быть. Просто нечего было добавить.
— А мне кажется, тебе было что добавить. Знаешь, Митч, ты напоминаешь мне одного человека, который, когда был помоложе, точно как ты, любил помалкивать.
— Кто же это?
— Я.
Вторник второй. Мы говорим о жалости к себе
Я вернулся в следующий вторник. И во многие другие вторники, что последовали за этим. Я ждал встреч с Морри больше, чем можно было бы предположить, учитывая, что мне надо было преодолеть семьсот миль, чтобы посидеть у постели умирающего. Но когда я посещал Морри, то, похоже, переносился в какое-то иное время, и себе я нравился гораздо больше. Я перестал брать напрокат сотовый телефон для поездок из аэропорта. «Пусть подождут», — говорил я себе, подражая Морри.
Газетные дела в Детройте лучше не стали. Более того, безумство нарастало. Начались мерзкие стычки между забастовщиками и теми, кого взяли на их места; а тех, кто ложился поперек улицы, преграждая путь грузовикам, доставлявшим газеты, избивали и арестовывали.
Так что мои визиты к Морри казались мне очищением человеческой добротой. Мы говорили о жизни и говорили о любви. Мы говорили на любимую тему Морри — о сострадании, и о том, почему в нашем обществе его гак мало. Перед своим третьим посещением я зашел в магазин под названием «Хлеб и зрелища» — я заметил в доме Морри пакеты с его этикетками и решил, что профессору, наверное, нравятся продукты оттуда, — и накупил вермишели с овощами и упаковок морковного супа.
Я вошел в кабинет Морри и приподнял пакет, как будто в нем были только что награбленные миллионы.
— Доставка продуктов! — завопил я.
Морри закатил глаза и улыбнулся.
А я тем временем приглядывался, не появились ли новые признаки прогрессирующей болезни. Пальцы Морри пока еще были в состоянии писать карандашом и держать очки, но руки уже не поднимались выше груди. Все меньше и меньше времени он проводил в кухне и гостиной, все больше — в кабинете, где для него стояло большое кресло с подушками, одеялами и специальными подставками из пенопласта, придерживающими ступни и дающими опору слабеющим ногам. Рядом с профессором лежал колокольчик, и всякий раз, когда ему нужно было повернуться или, как он выражался, «сходить на стульчак», он звонил, и кто-нибудь приходил помочь. У Морри не всегда хватало сил позвонить в колокольчик; и если это у него не получалось, он очень расстраивался.
Я спросил Морри, жалеет ли он себя.
— Иногда по утрам, — ответил он. — Это время, когда я горюю. Я ощупываю свое тело, шевелю пальцами и руками — всем тем, что еще движется, — и горюю обо всем, что потерял. Я горюю о своем медленном, коварном умирании. А потом вдруг перестаю горевать.
— Вот так, сразу?
— Если мне надо поплакать, я плачу. А потом сосредоточиваюсь на всем хорошем, что у меня в жизни осталось. На людях, которые придут меня повидать. На историях, которые услышу. На тебе, если это вторник. Потому что мы ведь люди вторника.
Я улыбнулся. Люди вторника.
— Митч, я позволяю себе пожалеть себя лишь самую малость. Чуть-чуть каждое утро, немного поплачу, и все.
Я подумал обо всех своих знакомых, которые поутру часами жалеют себя. Неплохо было бы наложить ограничение на ежедневную жалость к себе. Поплакал минуту-другую — и пошел дальше. И если Морри при его ужасной болезни удается это…
— Моя болезнь ужасна, если только считать ее таковой, — сказал Морри. — Ужасно наблюдать, как тело постепенно угасает и превращается в тлен.
Но чудесно то, что у меня есть столько времени со всеми попрощаться. — Он улыбнулся. — Не всем так везет.Я внимательно посмотрел на него, неподвижно сидевшего в кресле, неспособного ни подняться, ни умыться, ни натянуть штаны. Везет? Неужели он и вправду сказал «везет»?
Во время перерыва, когда Морри пошел в туалет, я стал листать бостонскую газету, лежавшую рядом с его креслом. Мне попалась статья о двух девочках-подростках из маленького провинциального городка, которые замучили и убили подружившегося с ними семидесятитрехлетнего старика, а потом устроили вечеринку в его вагончике и хвастались содеянным перед друзьями. И еще одна статья о приближающемся суде над мужчиной, убившем гомосексуалиста, который по телевидению признался ему в любви.
Я отложил газету. Вкатили Морри, как всегда улыбающегося, и Конни уже собралась приподнять его, чтобы пересадить из коляски в кресло.
— Хотите, я вас пересажу? — спросил я.
Воцарилась тишина — я и сам не знал, почему вдруг предложил это. Но Морри посмотрел на Конни и сказал:
— Вы можете показать ему, как это делается?
— Конечно, — ответила Конни.
Следуя ее указаниям, я подхватил Морри под мышки и потянул на себя, точно пытался поднять с земли бревно. Потом выпрямился и потащил его вверх. Обычно тот,кого поднимают, крепко держится за тебя, но Морри это былоникак не по силам. Я чувствовал, как его голова мягко ударялась о мое плечо, а обвисшее тело напоминало огромный влажный батон хлеба.
— А-а-а, — едва слышно застонал Морри.
— Держу вас, держу, — отозвался я.
Невозможно описать словами, как трогательно было держать его вот так в своих объятиях. Я вдруг почувствовал ростки смерти в его увядающей оболочке; и, усадив Морри в кресло и уложив на подушки его голову, нежданно явственно осознал: время наше на исходе.
Я должен был что-то сделать.
Я на третьем курсе университета Брандейса, 1978 год; музыка в стиле диско и фильм «Роки» кажутся шедеврами американской культуры. А мы в необычном классе по социологии, Морри называет его «Процесс групп». На занятиях мы изучаем, каким образом студенты в группе взаимодействуют друг с другом: как реагируют на гнев, зависть, внимание. Мы — людские подопытные кролики. Нередко кончается тем, что кто-то плачет. Я называю этот курс трогательно-чувствительным. Морри советует мне расширить свой взгляд на жизнь.
И вот Морри говорит, что у него для нас заготовлено новое упражнение. Надо встать, повернуться спиной к своему однокласснику и начать падать на спину в надежде, что стоящий сзади тебя подхватит. Большинству из нас неловко: мы отклоняемся на несколько дюймов и тут же выпрямляемся. И смущенно смеемся.
И вдруг одна студентка, тихая, худенькая, темноволосая девушка, что вечно носит мешковатые «рыбацкие» свитера, скрещивает руки на груди, закрывает глаза и бросается спиной вниз — ну прямо как манекенщица в рекламе чая «Липтон».
Какое-то мгновение мне кажется, что она грохнется на пол. И вдруг в последний момент ее партнер хватает ее за плечи и резко выталкивает вверх.
— Ох! — вырывается у нас, а некоторые даже аплодируют.
Морри улыбается.
— Видишь, — говорит он девушке, — все, что надо было сделать, это закрыть глаза. Иногда невозможно поверить в то, что видишь, — приходится верить тому, что чувствуешь. И если вы хотите, чтобы другие доверяли вам, вы должны чувствовать, что можете доверять им даже с закрытыми глазами. Даже когда падаете.
Вторник третий. Мы говорим о сожалении
В следующий вторник я приехал, как обычно, с пакетом продуктов — макароны с кукурузой, картофельный салат, яблочный пирог — и еще кое с чем: магнитофоном «Сони».
Я сказал Морри, что хочу запомнить то, о чем мы говорим. Хочу сохранить его голос, чтобы слушать его… потом.
— Когда я умру, — уточнил он.
— Не надо так говорить.
Морри засмеялся:
— Митч, это ведь случится. И скорее рано, чем поздно.
Морри стал разглядывать новое устройство.
— Какой большой, — заметил он.
Я почувствовал, что веду себя бесцеремонно — это нередко свойственно репортерам, — и начал подумывать, что, возможно, эта штуковина в присутствии двух друзей, каковыми мы себя считали, была инородным телом, каким-то искусственным ухом. К тому же столько людей жаждали внимания Морри, а я, наверное, в эти вторники претендовал на слишком многое.
— Послушайте, — сказал я, отодвигая от профессора магнитофон, — нам вовсе не обязательно этим пользоваться. Если вам от него не по себе…