Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Великая Эвольвента
Шрифт:

Но, говоря о «наших умах», Юнг (уж не подсознательно ли?!) в известной степени отчуждает их от глубокого прочувствованного восприятия природы в её первозданности и неповторимой красоте, что подтверждает не вполне осознанная в своих последствиях тенденция «западного ума» изменять природный мир по своему усмотрению. Эта тенденция прямо свидетельствует о том, что в произволе ослабленного духа созерцательное мировосприятие уступило прагматичному.

Тем не менее, девственные кланы и родовые общества ареалов тундры и Дальнего Востока умели находить ресурсы «социальной защиты» в своём грубом уме и незамутнённой никакими общественными отношениями «природной душе». Обладая сопричастной их быту самодостаточностью, племенные общности проявляли немалую изобретательность в средствах выживания в условиях суровой таёжной или степной жизни, что во многом объясняется нераздельностью существования с природными особенностями регионов. Ощущение дикой свободы и страсть

к безначальной жизни, за незнанием никакой другой, формировали её стиль. И это естественно: то, что привычно и что ты не в силах изменить, всегда кажется более приемлемым, нежели загадочное и непонятное чужое – пусть даже и лучшее. И если общество, поняв, принимает эту аксиому сознательно, то племя разделяет её на уровне подсознания.

Австрийский психолог Вильгельм Вундт несколько рискованно объяснял этот психосоматический феномен тем, что дух является «внутренним бытием, лишённым всякой связи с внешним бытием». Уязвимость этой острой, но не имеющей универсального значения мысли Вундта в том, что, если «внешнее бытие» не входит в контакт с духовным бытием, тогда (если уж быть последовательным) надо поставить под сомнение не только духовное развитие, но и осмысленность существования… «европейского человечества», что, может, не было бы большой бедой, если бы не перечёркивало усилия остального человечества с его глубоко и истинно духовными проявлениями. Надо ли специально оговаривать, что это означало бы устранение (к счастью, лишь в умозрении) самой истории в её наиболее сущностных проявлениях?! Соотношение «внутреннего» и «внешнего», пожалуй, выглядело бы яснее, если определить внешнее бытие условным производным от желающих материализовать себя структурированных начал «внутреннего бытия», которое Вундт называет «духом». Но не будем отвлекаться. Вернёмся к временам, когда создавалась «имперская ткань» Страны.

Говоря о миграционных процессах в «обе стороны», не будем забывать об имевшей место «юридической свободе» передвижения кому куда вздумается.

До середины XVII в. классовые различия на Руси не были устойчивыми и обязательными. Житель Московского государства мог уйти в холопы или в вольные гуляющие люди, каковыми назывались лица, не имевшие определённых занятий и местожительства и занимающиеся перехожим промыслом (что имело место, замечу, до второй трети XX в.). Пытаясь уйти от военной или податной зависимости, даже дети бояр и дворян уходили в холопы, что было, наконец, запрещено законом в 1642 г. Имевшая место вольница настолько «достала» правительство, что вслед за Соборным Уложением (1649) был принят закон (1658), карающий смертной казнью «вольный» переход из одного посада в другой. Из государственных же соображений крестьяне были прикреплены к своему состоянию.

Их зависимость на землях частных владельцев проявлялась в принятии обязательств по аренде и ссуде, которую они получали для обработки земли. С выплатой ссуды было туговато, потому и пускались крестьяне в бега, благо, что потаённых, глухих и «худых» мест было для этого более чем достаточно.

«Вся Московия – сплошной лес, где нет иных деревень, кроме стоящих на вырубках», – писал испанец Себастиан Куберо в конце XVII в. Бегство туда, где воля сродни ветру и где концов не найти, временами принимало повальный характер. Чтобы как-то утихомирить бега, в том же Уложении неволя крестьян по договору была заменена их потомственной крепостной зависимостью по закону. Эти меры в известной степени ограничили вольное передвижение по государству и за пределы его, но не могли решить вопрос в корне, ибо границы (тем более – «за камнем») в то время практически не было. А потому «отодвигались» они свободолюбивым людом до пределов, только ему ведомых. С этими же «вольно-гуляющими» впоследствии пришлось бороться Петру I. Произведённое им «прикрепление крестьян – это вопль отчаяния, испущенный государством, находящимся в безвыходном положении», – настаивает историк Сергей Соловьёв [14] .

Здесь придётся отметить, что всякое волевое решение в жизни государства, свидетельствуя о той или иной мере насильственности, неизбежно проводит свои проекции на хозяйственную, политическую и экономическую жизнь Страны. В данном случае петровское прикрепление к земле не могло не притормозить развитие внутреннего и социального бытия народа. Ибо, жёстко отмерив каждоличную инициативу и тем самым снизив экономическую составляющую уклада жизни народа и его гражданских перспектив, оно сеяло сомнения в настоящем и снижало уверенность в будущем. Исторический потенциал Страны так же был ущемлён, поскольку сознание несвободы снижало в народном бытии смысл общественного существования.

Но всё это было впереди… А пока контакты с дикими ареалами приводили к вялому смешению московско-русских пришельцев с аборигенами, жизнь которых не знала форм. Существуя вне общества и какой бы то ни было системы правления, незнакомые с календарём, механикой и не имевшие опыта социальной жизни, они не владели соответствующими навыками, а потому в трудноопределимой

«вилке» времени и исторической перспективе не были способны к государственному существованию.

Есть основания полагать, что Русь столкнулась с феноменом (разноплеменной, разнохарактерной, разнонаправленной в своих пристрастиях и непредсказуемой в межплеменных интересах) вненациональной сущности за невозможностью быть таковой. Сущностью, не имеющей структуры и государствообразующих характеристик ввиду отсутствия для этого исторических предпосылок. Потому то, что не содержало нациообразующих свойств, не могло развиться в то, что кристаллизуется из этих свойств, а именно – в государственность.

Исходя из этих посылок, следует признать, что Российская империя, – с лёгкой руки Петра осенённая рациональными принципами европейской государственности, принципиально не свойственными ни региону «Урало-Каспийских ворот», ни «ханско-сибирскому», бесханскому и вообще лесостепному ареалу, – в лице новоприобретённых обширных территорий столкнулась с потенциально разрушающей государство силой. Характер её был завязан на отсутствии стабильности в чём и где бы то ни было, неимении охраняющих государственное образование структур и отсутствии наследной склонности к организованному, предсказуемому и упорядоченному бытию. Именно эти атрибуты кочевой, лесо-оседлой и «закаменной» стихии обусловили тот неизбывный в истории внегосударственный характер, который веками инстинктивно тянется к своему историческому беспрошлому. Под «европейским» фундаментом России оказался песок…

Вместе с тем в оценке подобно слагающихся реалий нельзя не принимать во внимание, что при поглощении одним народом другого этнические характеристики последнего не растворяются полностью, подобно кусочку сахара в чашке чая, но остаются «при себе» в виде нерастворимых элементов. Эти-то «нерастворимости» или «неизменяемые величины» так или иначе заявляют о себе в своих основных качествах. «Скаканув» вперёд, скажем, что ими являются грубость и «степно-таёжная» жестокость, неспособность к организованности и самообладанию, пониженное самосознание (и в самом деле: сознавание чего?), пассивность в жизнеустроении и венчающая все эти свойства безответственность. Впрочем, даже и при гипотетически полном растворении изменение «вкуса» (или «привкуса») всегда будет свидетельствовать о наличии «исчезнувших» элементов. Неизменяемый в главных своих чертах, характер «припозднившихся русских» и лег в основу затаённого антагонизма и несогласованностей внутри, как её потом назовут, «евразийской» цивилизации. Последняя, не имея под собой духовно-культурной доминанты, потому, видимо, и получила столь неуклюжее наименование.

Отмеченные свойства, плодя и воспроизводя историческую неразбериху, до сих пор напоминают о себе социальной инертностью, ущемлённым чувством меры и малой склонностью к индивидуально осознанному бытию, а неразвитая дисциплина приводит к политической, социальной и бытовой несамостоятельности. Туземные племена, веками пребывая в естественной для себя среде обитания, подобно американским индейцам оказавшись беззащитными перед действием «огненной воды», в процессе своей ассимиляции «поделились» этим свойством с жителями Великой Русской Равнины (доуральской России).

Раз уж мы затронули алкоголь, то замечу: если к вину постепенно доливать воду, это будет не «другое вино», а суррогат, в котором даже и запаха вина может не оказаться. Нелепость надуманного добавления к великоросской самости (или, чего уж там, – «вливания» в неё) всего, не имеющего с ней единосущих свойств, становится очевидной потому, что не может называться цивилизацией то, что не имеет к ней никакого отношения. В противном случае активное «колониальное участие» Англии, Франции, Испании или Дании в жизни аборигенов Австралии и Океании (включающей Меланезию, Новую Гвинею и Полинезию) следует считать «англо-», «франко-» или «датско-таитянской цивилизацией», что здравомыслящему человеку, конечно же, не придёт в голову. Многовековое внеисторическое, внеобщественное и внесобытийное существование можно называть как угодно – культурой неолита, триполья или эпохой бронзы, но уж никак не цивилизацией, являющейся суммой многовекового опыта созидания историко-культурной, политической и социальной значимости.

III

Расширение Руси.

В связи с развитием тех или иных ареалов полезно помнить, что эволюция не знает статики. В общественной ипостаси имея позитивное или регрессивное, но всегда динамическое движение, она обусловлена некими историческими обстоятельствами, а потому принимает социальные и бытийные формы в соответствии со сложившимися (и продолжающими складываться) условиями и обстоятельствами. Последние, отнюдь не всегда приводя к государственности и по этой причине никак не соотносясь с эволюцией (но порождая в умах спекулятивные формы, как в случае с мифическим «евразийством»), не могут иметь и культурноисторического продолжения. Видимой частью этого непродолжения является малая способность перенимать цивилизационный и культурный опыт – будь то выверенная веками система ценностей мегакультур или эстетика культур регионального масштаба.

Поделиться с друзьями: