Великая легкость. Очерки культурного движения
Шрифт:
Именно Шаргунову это обнуление опыта – и заслуг, и просчетов – нужно было острее всего. Начавшему ярко – особенно стыдно поблекнуть, дерзавшему на многое – особенно жаль очутиться в тисках. Шаргунов и литературно, и политически во многом скомпрометированная фигура: известно, что литераторы вменили ему вину поход во власть, а политики не простили заигрышей с оппозицией, к тому же и ключевые произведения его после нашумевшего «Ура!»-романа «Как меня зовут?» и «Птичий грипп» вызвали недоумение своим вычурным стилем, а точнее – значительным перевесом стиля по отношению к смыслу.
«Пацанское» разбирательство с самим собой, которое стало стержневым сюжетом прозы Рубанова, Шаргунову, уверена, далось нелегко. Слишком уж доступны были для него заигрывания с мифами, слишком дешево доставалась яркость – молодой автор долго выезжал на принесшей известность манере, пока его крики, мифы, лозунги и выпуклые образы не стали совсем пусты.
А вот «Черная обезьяна» (М.: АСТ, 2011) Захара Прилепина, роман с элементами антиутопии, – такая мечта, что досадно. Досадно почему? Потому что про «Черную обезьяну» все говорят, что начало крутое, а продолжение не годится. Секрет, думаю, в том, что Прилепин не решился расстаться с любимым мифом, хотя эстетически явно готов его перерасти. В книге рассыпано немало честных деталей, сцен, сравнений и наблюдений; привычные образы семьи, детей стали более объемными, достоверными – меньше иллюстрируют позицию автора, больше живут. Но мрачную, реалистичную завязку перекрывает миф – любимый прилепинский миф о пацанстве. И тут можно делиться на два лагеря и мутузить друг друга, как фанаты соперничающих команд: потому что кому-то «Черная обезьяна» покажется предупреждением, ну а мне представляется манифестом.
Заявка мощная. Сделать беспризорников, отказников, жертв семейного насилия – всех пасынков России – орудием и символом верховного суда над страной, над обществом, над человечеством – настоящее литературное мифотворчество. Только идею надо уметь донести, художественно раскрыть и не забыть связать концы с концами. Надо уметь, говорю я, но разве сомневаюсь, что Прилепин – умеет? Разве иные выражения и образы в его новой книге не доказывают, что он, и раньше способный завлечь сюжетом, растрогать лирикой, задеть деталью, сейчас готов выражаться емко, предпочитать идейным выкладкам – образы, а главное, показывать объемную картину событий, позволяя персонажам быть большим, чем просто иллюстрацией к нравственным исканиям главного героя? Потенциально «Черная обезьяна» – горький и страшный роман о России: страшнее, чем в «Саньке», потому что образней, потому что меньше суждений – больше картинок, потому что самый запоминающийся образ (помимо яркой и глупой любовницы Альки) – вымирающая деревня с вялыми, равнодушно жестокими и почти дикими жителями.
Да, это совсем новый Прилепин (как в «Книге без фотографий» – новый, не кричащий Шаргунов): он мрачен, депрессивен, у него нет готовых рецептов, кроме – «кто-нибудь пришел да и убил бы нас всех». Может быть, это месть нам, читателям, а особенно критикам, которые не оценили по достоинству позитивный напор ранней прозы Прилепина – мне, например, всегда мешало ощущение, что «соль» этой прозы не в позитиве, а в надрывном отказе от него, как от всего человеческого: привязанности к близким, страха убить. Безжалостные недоростки ведь не в «Черной обезьяне» появились – куда раньше: Прилепина всегда странно привлекал образ человека-зверя. Об этом есть у него запоминающийся парадоксальный рассказ «Убийца и его маленький друг», где положительным героем оказывается «убийца», по виду настоящий зверь, а «маленький друг» – подлым предателем; аналогичные персонажи встречаются и в романах Прилепина. Может быть, пацанская революция – утопия самого Прилепина, который одним набегом отменил бы гадкий, грязный, в его новом романе красочно изобличенный взрослый мир – мир, где только говорят о жалости и грехе, но предают и губят даже самых близких людей (об этом, собственно, семейный сюжет в романе).
Но пацанский миф воплощен в романе кое-как, на скорую руку: лаборатория по выведению и изучению особо жестоких детей заброшена, как непригодившаяся завязка, вставные новеллы о нашествии безжалостных «недоростков» наращивают теме массу, но
не глубину. Пересечение любовной интриги и линии отношений героя с властью – избитый ход, переложение когда-то распространенного в литературе мотива отношений интеллигентов и гэбэшников. Зато многие другие линии романа не пересекаются вообще – скажем, очевидно просятся к диалогу миф о недоростках и образы реальных детей героя. Роман с любовницей прописан обаятельно, а вот образ жены остался схематичным и пассивным, как в ранних рассказах. Дыры в сюжете подлатаны совсем уж потертой тканью безумия. Саму же утопию о крестовом подходе детей издатели связывают с влиянием Воннегута, но мне внушает подозрение фамилия главного злодея Шарова – реальный писатель В. Шаров в романе «Будьте как дети» тоже балуется этой зрелищной темой; вообще подростки-киллеры сейчас в моде – снимают кино с ангелоподобными девчушками, вооруженными против взрослых врагов.Пацанское нашествие, нарисованное Прилепиным, – последняя юношеская крайность, крик отчаяния. Как бы отвратительно ни выглядели дети-мстители, явившиеся уничтожить еще более отвратительный мир, сам литературный образ пацанства они не компрометируют. Россия без пацанской энергии дряхлеет – в одном из рассказов Рубанова есть образ замотанной в платок женщины, ровесницы героя, выглядящей старухой. Герой потрясен и задается вопросом: «Страна ли сделала ее такой? Унылая Россия?» – и отвечает: «Сомневаюсь». Пацанская воля, пацанское дерзание нельзя изживать, вот только хорошо бы найти им подходящее применение, не дожидаясь, пока пацанов, как в романе Прилепина, поведут вырезать города.
Global Russians, Global Dagestans
(Максим Кантор – Алиса Ганиева)
«…И была у нас девочка из аула, написавшая о родном Дагестане», – растроганно говорила со сцены женщина. Дело было в московском театральном центре, очередную церемонию молодежной премии «Дебют» вела поп-звезда Вера Брежнева, и на пышном вечере слова об открытом премией дагестанском самородке звучали особенно проникновенно.
Я оглянулась – «девочка из аула» сидела через пару мест от меня; она была в бархатистом топе и вечерней юбке, на ногтях черный лак, и я знала, что она давно живет в Москве и много лет занималась литературой, прежде чем премиальное жюри сочло нужным ее «открыть».
Эта путаница в статусах запомнилась мне не только потому, что забавна. Со сцены городская цивилизация признавалась в своих заветных чаяниях: автора дагестанской повести «Салам тебе, Далгат!» хотели открыть как голос глубинки, горного селения. Если повесть написала «девочка из аула» – это значило бы, что цивилизационный прогресс вывел древнюю, до сих пор сохранившую черты традиционного быта республику на новый уровень жизни, в самом деле научил языку европейской культуры. Но автором повести оказалась совсем городская, московская девушка, к тому же не новичок в литературе, и это значит, что в отношениях цивилизации и традиции ничего не изменилось: город напирает на горы, и те дикарски разменивают древность на безделушки. Несмотря на глобальное торжество цивилизации, прогресс все еще под подозрением.
Для представителей разного поколения критик Алиса Ганиева, автор повести, рассказа и очерков о Дагестане, вошедших в ее дебютную книгу «Салам тебе, Далгат!» (М.: АСТ, 2010), и писатель и художник Максим Кантор, выпустивший книгу публицистики «Совок и веник» (М.: АСТ, 2011), удивительно единодушны. Книга Ганиевой написана в либеральном духе: разнообразие точек зрения, представители от многих социальных групп, минимум авторской позиции, – Кантор же, в силу жизненного опыта и воспитания, глядит последним социалистом: выступает за равенство и братство, высмеивает новых русских бар, фанатеет от Маяковского, сыплет анафемами продажному искусству. И все же в оценке актуального облика своей родины оба автора консервативны.
Сверхсюжет их пестрых, рассыпающихся на живые сценки и острые заметки книг – подмена. Где моя родина, как увидеть ее самобытное, родное естество? – словно бы спрашивают авторы, оглядывая каждый область, откуда, как считает, произошел: Ганиева – Дагестан, Кантор – всю «европейскую христианскую цивилизацию». У обоих «глобализация» и «мода» – отрицательно окрашенные понятия: Ганиева невысоко оценивает размывание аскетичного быта республики в глобальной культуре потребления, равно как и фанатичную «моду» на ислам; Кантор не признает повсеместную гонку за актуальностью и новизной. В одном из лучших очерков книги «Парадокс Зенона» он посмеивается над лондонцами, ревнующими к самодостаточности Оксфорда: лондонцы олицетворяют вечно спешащую современность, которая тщится обогнать историю. Но прогрессивной современности никогда не быть впереди истории, просто потому, что они спутники, а не конкуренты: Ахиллес пойдет вровень с черепахой, как только перестанет маниакально гнаться за скоростью.