Великая мелодия (сборник)
Шрифт:
Спальные мешки, импровизированный стол из камней и чемоданов, зажженные стеариновые свечи… Нас это вполне устраивало.
Как сладостно гудел ураган за стенами нашего убежища! Пищу готовили на костерке. Звонкий ключик бил прямо из скалы. Читали, спорили, валялись просто так.
Я только что закончил «Этюды о творчестве», и Мария взяла на себя роль рецензента. Ее суждений я всегда немного побаивался: в оценках отличалась категоричностью, перед которой отступала даже логика.
В подрагивающем желтом пламени стеариновой свечи пространство сужалось до небольшого мерцающего круга, который окаймлял склоненную голову Марии. Я видел нежный овал ее лица, сдвинутые тонкие брови, волнистые волосы, закушенную губу. Иногда она отрывалась от рукописи, бросала
Наконец она собрала страницы в стопку и, сверкая огромными глазами, сказала:
— Мне очень хотелось бы пожить в то героическое время! Будто оставила там что-то самое главное, самое дорогое. У тебя такого не случается? — Она посмотрела серьезно, очень пристально.
— Тебе хотелось бы пожить там? — спросил я ласково.
— Если с тобой, то — да…
…Ураган все набирал силу. Гул превратился в резкий свист. Где-то за горами Шивэт были светлые города, спокойная размеренная жизнь с большими мечтами и надеждами. Люди жили настоящим и будущим, прогностический ум, вооруженный электронно-вычислительной техникой, завоевывал все новые пространства и сферы, посылал корабли за пределы Солнечной системы. У нас на столе стояла бронзовая Тара, копия той, которую мы нашли в древнем дацане. Богиня благожелательно улыбалась. Но ее улыбка была улыбкой копии, а не оригинала — смоделированная кибернетическим скульптором улыбка. От улыбки подлинной Тары было утеряно что-то самое важное — ее дух!.. И странное дело: эту копию видели многие, и все принимали ее за оригинал… Пусть так. Но что, собственно, от того изменится? — размышлял я. И все же испытывал непонятную тревогу.
…Мы сидели, тесно прижавшись друг к другу, нам было тепло и уютно, все тревоги постепенно растворились в музыке урагана. Чей-то очень, очень древний, едва внятный голос прошамкал из темного угла:
Ваше будущее стало близко, А прошлое — далеко…Возможно, то был шум хангайского ветра, убаюкивающего нас в своей каменной колыбели. Я чувствовал ровное дыхание такой молодой, такой юной подруги, положившей голову мне на плечо, ощущал теплоту ее ладони. И думал: нужно обязательно побывать в Трое и разыскать среди мраморных обломков свои запонки…
…— А зачем тебе, Мишиг-гуай, это девятое ребро? — услышал я голос Дамдинсурэна. — Живут же люди без него! Некоторые и без мозгов процветают. Все обошлось — и ладно.
— То было мое любимое ребро, — отозвался я слабо. — Впрочем, обойдусь. Позвоночник помяло.
— Ну и слава богу. Ящеры вымерли потому, что думали позвоночником. Головные мозги не разлетелись на полушария — уже хорошо.
— На мемуары хватит.
— А зачем больше? Ты же не собираешься в Бальзаки? То-то же. Нужно было раньше в Бальзаки пробиваться. Кстати, твои спутники отделались легким испугом. Лежат в соседней палате, как отбивные котлеты на сковородке.
Он конечно же старался меня подбодрить.
— Ребер не жалко, — сказал я. — Жаль, так и не попал в храм Творчества.
Я лежал скрючившись на синусоидной кровати в улан-баторской больнице, окруженный заботой и вниманием. В окно виднелась знакомая гора Богдо-ула, поросшая лесом. Сияло солнце.
В палату зашла Оюун. Не было только Ринчена — он окончательно слег.
Мне было хорошо с ними, с моими товарищами молодости: что бы ни стряслось — мы всегда вместе.
Удивительная штука — человеческая память: стоит ей соприкоснуться с почвой, на которой стоит прошлое, как все оживает…
Рейсовый самолет раскручивал карту Сибири. Привычное состояние неопределенности. Я смотрел в темный иллюминатор и думал: может быть, все еще нахожусь в состоянии гипермнезии и продолжаю вспоминать? Где я сейчас: в шестьдесят девятом, или в восемьдесят третьем, или там… за двухтысячным?.. Чем старше становлюсь, тем сильнее обостряется память на прошлое. Иногда оно проносится в голове за
какие-то мгновения. Я беспрестанно пребываю в этом странном состоянии сверхпамяти…Галактическая осень. Падают желтые и красные листья — звезды. Моросит звездный дождь. Осень. Еще только осень…
Улан-Батор — Москва
Реквием
Памяти военного историка Павла Андреевича Жилина
Кто-то верно заметил: скульптура есть время, сжатое в пространство.
Мы стояли у памятника советскому воину-освободителю в Трептов-парке: русский солдат в походной форме держит в одной руке меч, разрубивший фашистскую свастику, а другой — прижимает к груди маленькую, доверчиво прильнувшую к нему немецкую девочку. Время, сжатое в пространство… Да, в огромной бронзовой фигуре, установленной на постаменте-мавзолее и вознесенной над курганом, над аллеями платанов Некрополя, пластическая идея нашла свое полное выражение — годы великой войны сжались до предела, затвердели на века…
Когда по гранитной лестнице мы спустились к подножию кургана, генерал-лейтенант Костырин первым нарушил молчание:
— Мне, если хотите знать, посчастливилось быть у самых истоков… — сказал он немецкому скульптору профессору Фрицу Кремеру. — В качестве военного консультанта. Так пожелал сам скульптор — пригласил в консультанты, а начальство не стало возражать. Мы ведь знали друг друга с сорок первого. В самом начале войны скульптор добровольно ушел на фронт, оборонял Москву. Отличался бесстрашием: ему, видите ли, требовалось запечатлеть сущность героического характера в «событиях, монументальных по своему существу». У каждого художника, наверное, есть свой пункт. Так вот у моего друга-скульптора таким пунктом был «героический характер». Он изучал не только лицо того командира, которого лепил, но и боевые операции, проведенные им. Себя называл «надежным художником». Ну конечно же его тяжело контузило. На Волховском фронте. С тех пор появился нервный тик. Списали вчистую.
Кремер тяжело вздохнул.
— Я не знал всего этого, — сказал он. — Мы встречались. Но то были мимолетные встречи. Официальные, что ли. Мне хотелось ближе сойтись с ним… Мы ведь с ним — «сверстники», он года на два моложе… И вот он умер… Трагическая неожиданность. Подобные личности всегда умирают неожиданно… Говорят, он родился в Днепропетровске, жил на Дону… Чисто человеческая досада: не дожить нескольких месяцев до тридцатой годовщины разгрома гитлеровцев!.. Слишком много упущенных возможностей.
У его рта обозначилась складка, морщины на лбу стали резче. Глаза казались потухшими: главные встречи мы откладывали на неопределенное будущее — успеется! А будущее может не состояться… Вот оно и не состоялось…
— Мне хочется увидеть его памятник — ансамбль на Мамаевом кургане… — произнес негромко Кремер.
Помню, когда я впервые увидел Кремера, то, еще не зная, кто он, подумал: наверное, представитель портовых рабочих или горняков…
Этакий приземистый крепыш. Энергичное лицо, густые волосы зачесаны назад, залысинки, острый подбородок и особое выражение рта, с чуть выпяченной нижней губой, присущее людям тяжелого физического труда. Ему было под семьдесят, но глаза глядели остро, я бы даже сказал, пронзительно и словно бы настороженно.
Как выяснилось, он в самом деле вырос в среде рурских горняков. Ему не было и семи, когда остался круглым сиротой. Горнорабочий взял в свою семью. Кремер закончил гимназию в Эссене. В двадцать восьмом вступил в компартию. Учился у Герстеля в Высшей школе изобразительного и прикладного искусства в Берлине. Потом начались поездки: Париж, Лондон, Рим. Одним из первых его бронзовых рельефов следует считать «Гестапо». Рельеф выполнен в тридцать шестом.
Кремер не раз бывал у нас в Советском Союзе, в Москве, Ленинграде и других городах.