Великий поход
Шрифт:
Индра хотел возразить, но вдруг понял, что он никакой не риши. Поскольку не знает, как нужно словом доказывать свою правоту. Действием Индра умел её доказать, но риши владели словом. Индра не знал, как хотя бы зародить сомнение в душе этого самообращённого человека. Слушающего только самого себя, спорящего и соглашающегося только с самим собой. А ведь он слаб. Раз не допускает присутствия в своём умотворчестве чужой воли. Он боится! Боится чужого ума, способного попрать его мыслительное равновесие. И потому Атитхигва выслушивает собеседника, повторяет его изречение, перетолковывая эту мысль на собственный язык, и потрошит
Всё это Индра понимал, но и только. Хотар, каким бы он ни был, превосходил молодого марута мудростью. И всё-таки Кавья Ушанас не принял его назидательный упрёк. Не согласился:
– Есть разные объяснения происходящего. Это верно. Но меня сейчас заботят не объяснения, а само происходящее. Происходящее, Атитхигва! А оно таково, что арийцам грозит опасность. Медленно надвигающаяся и оттого не приметная. Человек подобен Вселенной. Это ты верно заметил. Но и Вселенная соразмерна ему. Он может уничтожить себя болезнью или душевной тоской. Ведь так? А раз так, то и Вселенная способна болеть и разлагаться. Может быть, мы сейчас переживаем начало её болезни?
Атитхгва перевёл взгляд на Индру.
– Я забыл, что спорю с Кавьей Ушанасом, – вздохнул хотар. – У тебя, должно быть, как у Агни, много голов. И одна поднимается над другой.
Он повернулся и побрёл прочь, мягко ступая по выгоревшим лапкам вереска.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
Лето в Антарикше горело цветами. Огневыми россыпями снежно-алых и лимонно-бирюзовых разноцветий. Когда нагуливал лёгкий ветерок, долины пахли таким медоваром, таким сладким душлом, что голова слабела и предавалась тревожно-ласковым мечтаниям. Цветочная путина затопила всю землю. От каменных гор до морских проливов.
Дадхъянч сидел на высоком приступе хижины и однообразно бурашил молочную болтушку. Расплёскивая её себе на колени. Цветы, отражённые в его глазах, вымеркли. Когда возле хижины появилась Гаури, он спрятал глаза.
– Можно подумать, что ты собрался проткнуть миску насквозь, – сказала женщина, оценив его работу. Дадхъянч швырнул посудину на землю и успокоил лицо ладонями. Его пальцы стекли по щекам, и риши отпустил глаза на луговой разноцвет.
– Миска вещественна и потому имеет цену. Ей повезло. Что против неё душа? Так, ничтожество. Ни на что не годное и ни к чему не приспособленное, – вздохнул Дадхъянч.
– Ну вот опять.
Гаури подняла миску и обтёрла её краем долгополой телухи.
– Опять, – подтвердил риши. – Скажи ещё: «И чего ему не хватает?»
– Да, – твердо заявила женщина, – я не понимаю, чего тебе не хватает. Столько лет ты потратил на то, чтобы обрести известность среди пастухов. Не спал ночами, изнуряя себя этими бесконечными опытами с настойками и отварами. А сколько раз ты травился? Это что, не в счёт? Унижался, беря ничтожную плату за свои труды. За то, что спасал людям жизни. И вот теперь, когда тебя все знают, ты вдруг заявляешь, что оказался не при деле. Как это можно назвать?
Она
замолчала, подавив в себе продолжение мысли.– Ну и как это можно назвать? – не успокоился Дадхъянч.
– Блажь среднего возраста. Вот как, – вынесла свой приговор Гаури и ушла в хижину.
Жена Дадхъянча никогда не повышала голос. Никогда. Это ей было несвойственно. Вот и сейчас всю страсть своих душевных переживаний она отчеканила твердо и однозвучно. Будто бранила мальчишку. Не для острастки, а так – для порядка.
Дадхъянч покачал головой. Ему казалось, что его переломили пополам. По правилам какого-то выдуманного семейного благополучия. Ему хотелось спорить. Он не договорил. Вернее, не доворошил свою душевную язву. Со всей злобой и бесполезностью этого самомучительного порыва, на какие может быть способен неудачник среднего возраста.
Дадхъянч встал и отправился следом за женой. Ему навстречу из хижины выбежала прехорошенькая девочка тех лет, когда подобные разговоры между папой и мамой ещё не кажутся ссорой. Она схватила риши за пояс и потянула к себе что было силы.
– Чего тебе, Сари? – теряя боевой пыл, проговорил отец ребёнка.
– Ты обещал сводить меня в деревню. Туда, где козочки.
– Сходим… как-нибудь.
– Когда сходим?
Дадхъянч не ответил, высвободился из цепких детских ручонок и вошёл в хижину.
– Я ухожу, – сказал он застывшей возле очага жене.
Гаури даже не пошевелилась.
– Я должен уйти… На время. Помнишь, когда мы тебя прятали в маленькой горной хижине? Ты лежала без сознания, и я приходил к тебе каждый день. А дорога была такой долгой, но я не замечал времени. Совсем не замечал. Потому что знал, для чего живу. Мне казалось, что, если быть с тобою рядом, ты обязательно выживешь. Тогда я знал, для чего живу. А теперь всё не так…
– Иди, – перебила его Гаури.
Дадхъянч стал собирать всё необходимое. То, что приходило ему на ум. Бурдюк для воды, скребок для освежевания дичи, миску, верёвку для силка на птиц… Руки не слушались. А сердце просилось в дорогу. Сердце клокотало бескрайними далями вдруг распахнувшегося во все стороны мира. Желая подарить его ногам. Но ноги тоже не слушались. Им хотелось остаться дома.
Дадхъянч подумал, что если он сейчас, вот в эту минуту, не уйдёт, то не уйдёт уже никогда.
– Зачем тебе всё это барахло? – посмотрев из-за плеча, тихо спросила Гаури. – Твоё имя – лучший залог, за который ты везде получишь ночлег и еду.
– Да, верно, – промямлил риши.
Женщина внезапно обернулась. Глаза её горели. Дадхъянч ещё никогда не видел её такой.
– Только ты возвращайся, – тревожно проговорила она, – обязательно возвращайся!
Гаури отвела взгляд и стала прежней. Несгибаемой. Дадхъянч ничего не ответив вышел из дома.
Он странствовал до конца лета, не набродив ничего, кроме усталости и разочарования. Люди были ему скучны. Одних – что не лезли с болтовнёй и расспросами, он считал примитивными, других, поразговорчивее, – навязчивыми. И все они были неинтересны. Не интересны ничем. Ни самым удивительным открытием, возможно, запечатанным этими веснушчатыми физиономиями и доброохотливыми сердцами. Ни подтверждением правил вне всяких исключений в давно обозначенных им теориях человеческой натуры. Ничем. Э, да что там! Дадхъянч не мог сладиться со своей свободой. Теперь она называлась одиночеством.