Великий раскол
Шрифт:
— Архиепископа сербского Гавриила били Никоновы крестьяне в селе Пушкине, и Никон обороны не дал, — продолжал свое обвинение Макарий. — Да он же, Никон, в соборной церкви, в алтаре, во время литургии, с некоторого архиерея снял шапку и бранил всячески за то, что не так кадило держал. Да он же, Никон, на ердань ходил в навечерии Богоявления, а не в самый праздник — и то ему, Никону, вина!
Никон не слушал падавших на его голову обвинений. Он прислушивался к чему-то другому… «Микитушка!.. ох!.. суженый мой, не покидай меня, младешеньку, горькою вдовицей… Микитушка! вспомни, как спознались мы с тобой, вспомни совыканье наше, как ты резвы ноженьки мои целовал… не покидай меня, сокол ясный — у нас еще будут детушки»… И
Он зашатался и упал бы, если б не поддержал его оторопевший царь вместе с крестоносителем.
— Ох, Господи! помилуй нас!
— Божий суд… Господь дунул на него гневом своим, — пронесся ропот по собору.
Бледного, шатающегося Никона вывели… Собор был прерван.
По Москве пошли зловещие слухи. Говорили, что во время собора, в трескучий морозный день, слышен был гром с небеси и земля зашаталась. Бояре видели, как Господь Бог дунул на Никона, и Никон упал замертво. Разгневанный Господь продолжал дуть на Москву, и оттого стал такой мороз, какого не бывало, как и Русь стоит: птицы не могли летать по аеру, падали и замерзали; с колокольни Ивана Великого метлами сметали замерзших воробьев, голубей и галок; из лесу в Москву забегали волки и забирались от морозу в сени, в дома, в церковные сторожки. На небе стояло три багровых солнца и ни одно не грело от холодного дуновения божия — задул Господь теплоту их. Москва-река треснула поперек и в трещину из-подо льда выплывала мертвая, убитая морозом рыба. Когда люди выходили из Успенского собора, то видели, как на паперти стоял босиком юродивый и плакал, и слезы тотчас же замерзали и падали на помост, стуча как горох либо крупный жемчуг. Все это не к добру, все это за грехи… Стрелецкому сотнику, что с прочими стрельцами поставлен был у Никольских ворот к помещению Никона, упал на шапку мертвый белый волохатый голубь… Говорили, что и Никон, после того как на него божьим гневом дунуло, лежит при смерти — без языка…
Но слухи были неверны, как в том скоро и убедились бояре и архиереи: не отнялся еще язык у Никона, не задуло гневом божиим его мощного духа: он прислал к царю сказать, что готов вновь стать с ним рядом на суд не только патриархов, но и самого Всемогущего Бога, у которого в руках тысящи лет яко день един, а престолы и царства — яко прах и паутина.
Царь опять созвал собор. По собору мгновенно прошел гул и ропот: бояре и архиереи шепотом передавали друг другу, что «чадушко» то еще «неистовее» стал: так и рвет, и мечет.
Действительно, патриарх явился на собор еще более заряженным. «Так от него и пышет полымя», — рассказывали стрельцы, стоявшие у него у ворот на карауле. Проходя мимо стрелецкого сотника, того, что был уже напуган падением на шапку мертвого голубя, он так на него глянул, что сотник, и без того ожидавший худа, задрожал и упал ниц перед крестом, головою на мерзлую землю, а стрельцы со страху шептали — кто: «свят-свят», а кто: «чур-чур меня!.. сгинь, исчезни!»
И царь, видимо, с тревогою ожидал последнего отчаянного боя. Он обводил смущенным взором то правые, то левые скамьи собрания, то останавливал его на патриархах, и особенно на Паисии: «Мертвец мертвецом», думали, казалось, выразительные глаза царя:- «мощи сущие, — а судия вселенной». Когда по звяканью прикладов стрелецких ружей и сабель можно было догадаться, что ведут Никона, царь тревожно обратился к патриархам.
— Никон приехал в Москву, — торопливо заговорил он, — и на меня налагает судьбы божий за то, что собор приговорил и велел ему в Москву приехать не с большими людьми. Когда он ехал в Москву, то по моему указу у него взят малый, Ивашка Шушера, за то, что он в девятилетнее время к Никону носил
всякие вести и чинил многую ссору. Никон за этого малого меня поносит и бесчестит, говорит: «царь-де и меня мучит, велел-де и отнять малого из-под креста…» Если Никон на соборе станет об этом говорить, то вы, святейшие патриархи, ведайте; да и про то ведайте, что Никон перед поездкою ныне в Москву исповедовался, приобщался и маслом освящался. «Патриархи подивились гораздо», — говорит об этом Алмаз Иванов, который вел протокол соборный; но в этот момент за дверью послышался шум и гневный голос Никона.— А ты крест-от неси высоко, чинно, истово! Это тебе не лопата! — кричал он на ставрофора, которым был не любимец его Иванушка Шушера, сидевший под караулом, за приставы, а новый, приставленный царскими слугами соглядатай. — На нем Христа распяли, и меня ищут распяти!
Многие вздрогнули от этого голоса… «Неистов, буен, аки меск», — шептались на скамьях.
Никон вступил в столовую избу шумно, высоко подняв голову и шибко стуча посохом, словно старшина на сходке перед заартачившимися мужиками. Он не глянул, а сыпанул искрами по собору, не поклонился, а метнул поклоны, не крякнул, а рыкнул, встряхнув гривой по-львиному. Все ждали бури.
Паисий медленно приподнял свои мертвые веки, и губы его зажевали беззвучно. Макарий повел по собору огромными белками, как бы успокоивая робких.
— Никон! — послышался тихий, дрожащий голос Паисия. — Ты отрекся от патриарша престола с клятвою и ушел без законной причины.
Голова и руки говорившего дрожали. Никон посмотрел на него, как смотрят на маленького ребенка.
— Я не отрекался с клятвою, — сказал от отрывисто, — я засвидетельствовался небом и землею и ушел от государева гнева… И теперь иду, куда великий государь изволит: благое по нужде не бывает.
— Многие слышали, как ты отрекся от патриаршества с клятвою, — настаивал Паисий, между тем как Макарий молчал, уставившись своими большими глазами на подсудимого.
— Это на меня затеяли, — отрицал подсудимый. — А коли я негоден, то куда царское величество изволит, туда и пойду.
— Кто тебе велел писаться патриархом Нового Иерусалима? — ввязался Макарий.
— Не писывал и не говаривал! — обрезал Никон, метнув вполоборот глазами на вопрошавшего.
Сидевший недалеко один архиерей заторопился, покраснел и зашуршал бумагой, вынимая ее из-под мантии.
— Вот тут написано… твоя рука, — робко заговорил архиерей, поднося Никону бумагу.
— Моя рука… разве описался, — несколько смущенно отвечал последний.
Но тут же, чувствуя себя как бы пойманным несколько, уличенным, он заупрямился еще более и, стукнув посохом, полуоборотился к царю.
— Слышал я от греков, что на александрийском и антиохийском престолах иные патриархи сидят, — сказал он раздраженно, — чтоб государь приказал свидетельствовать — пусть патриархи положат евангелие.
Восточные глаза Макария метнули искры, и он выпрямился на месте.
— Мы патриархи истинные, не изверженные, и не отрекались от престолов своих! — сказал он резко. — Разве турки без нас что сделали… Но если кто дерзнул на наши престолы беззаконно, по принуждению султана, тот не патриарх — прелюбодей! А святому евангелию быть не для чего: архиерею не подобает евангелием клятися.
И Никон вспылил, подзадоренный словами Макария и в особенности его невыносимыми глазами.
— От сего часа свидетельствуюсь Богом, что не буду перед патриархами говорить, пока константинопольский и иерусалимский сюда не будут! — закричал он, отступая назад.
— Как ты не боишься суда Божия? — невольно воскликнул тот архиерей, что сейчас уличил его подписью, — это был Илларион рязанский. — И вселенских-то патриархов бесчестишь!
Заволновался и весь собор. Лица казались возбужденнее, гневные взгляды и возгласы учащались. Поднялся Макарий и окинул весь собор блестящим взором.