Великий раскол
Шрифт:
— Невелика его честь, коли я променяла ее на сей вертеп, — указала упрямица на мрачные стены подземелья.
— Твоя была воля, боярыня.
— Не моя, а господова.
— Господь и меня послал ноне к тебе: покорися царю воздай кесарево кесареви…
— О, сатана! — страстно воскликнула Морозова, всплеснув руками. — Припомяни те же словеса евангелия, ими же ты, яко собака, на Христа лаешь. Помнишь ли ты, чернец, когда Христос постился в пустыне и приступи к нему диавол, и ят его в Иерусалим, и постави его на крыле церковном, и рече ему: «Аще сын еси божий, верзися отсюда долу: писано бо есть, яко ангелом своим заповесть о тебе сохранити тя, и на руках возьмут тя, да не когда преткнеши
— Я говорю о великом государе, — заторопился смущенный архимандрит. — Он обещает тебе великую милость и честь велию, если ты…
Морозова перебила его, вскочив в нетерпении с соломы и опять опускаясь наземь.
— О, чернец! — сказала она с горькою усмешкою. — Зачем ты идешь вслед диавола? Припомяни тоже божественное слово: «И возвед его диавол на гору высоку, показа ему вся царствия вселенныя в черте времянне, и рече ему диавол: «Тебе дам власть сию всю и славу их, яко мне предана есть и ему же аще хощу, дам ю: ты убо аизе преклонишися предо мною, будуть тебе вся…»
Кузмищев удивленно качал головой. «Ну, баба! — думалось ему. — Любого попа за пояс заткнет». Иоаким краснел со стыда и досады.
— Так поди к царю, — продолжала Морозова уже совсем спокойно, — раскрой перед его омрачненными очами евангелие от Луки, главу четвертую и прочти ему от стиха первого даже до стиха четырнадцатого.
— Аминь! — громко сказала все время молчавшая Акинфеюшка.
— Скажи царю, — продолжала Морозова, — у меня здесь, в темнице, есть такое великое сокровище, каково царю не купить за все богатства. — И она указала на маленький земляной холмик, высившийся в одном углу подземелья: то была могилка ее сестры. — Я хочу лечь рядом с нею, — заключила она свои слова.
— Так это твои последния слова? — с досадою спросил архимандрит.
— Нет, не последние. Еще скажи царю: пускай он готовится отвечать пред господом на страшном суде, когда обыдет его сонм казненных им невинно и каждый возопиет: «Отдай мне язык мой, что ты у меня урезал», другой: «Собери кости мои и пепел от костей моих, и власы от головы моей, собери на месте костра, где ты сжег меня и пепел мой ветрам и дождям отдал…» Пусть готовит ответы всем удавленным, обезглавленным, утопленным по его повелению. Пускай и мне готовит свой ответ за моего сына и за сестру мою… А теперь иди и такожде готовься сам к ответу на суде бога вселенского.
Силы оставили ее, и она без чувств упала на солому…
— Ну, баба! — бормотал Кузмищев, выходя с архимандритом из подземелья. — Сущий Стенька Разин.
ГлаваXXI. Смерть Морозовой
«Сущий Стенька Разин», однако, всего только одним месяцем и тремя неделями пережил свою сестру. Со смерти Урусовой Морозова таяла с каждым днем. Она уже почти не вставала и на молитву: за нее молилась Акинфеюшка. Слух больной так обострился, что она, лежа на соломе, большею частью с закрытыми глазами, потому что все равно ничего не видно было в кромешной тьме подземелья, своим чутким слухом прислушивалась, как молилась ее «свечечка перед господом», как она называла теперь Акинфеюшку, и считала ее поклоны.
— Сто да полтораста, полтретьяста, — раздавался иногда ее слабый голос. — Передохни малость, моя свечечка воскояровая.
Но Акинфеюшка не хотела передохнуть, и опять слышался слабый шелест соломы, на которую падали колени молящейся. А Морозова лежала с закрытыми глазами, слушала этот шелест соломы, тяжелое дыхание и иногда слабый хруст уставших членов и шевелила губами.
— Четыреста девяносто девять, пятьсот!..
Будет, свечечка!Акинфеюшка переставала молиться и садилась около больной. Руки и той и другой взаимно тянулись к лицам и взаимно осязали их: руки заменили им глаза во мраке.
— Устала ты, свечечка, притомилась: вон лоб и виски мокры.
— Ничего, сестрица: я молиться горазда, здорова… А вон ты-то, вижу, таешь…
— Так-ту, свечечка, легче будет к богу лететь, дымком кадильным…
— О-ох! А я-то с кем буду?
— Не тужи, свечечка, я к тебе стану пташкой прилетывать…
В это время мысли больной почти исключительно витали в прошедшем, и она как бы думала вслух.
— А небо-то, небушко голубое пологом над тобою раскинулось, и конца-края ему нету и не бывало… А я лежу, младая девынька, в траве, руки под голову заложила, лежу и думаю, глядучи на небо. А по небу лентою тянутся гуси, на теплые воды летят, высоко-высоко над землею, и я слышу говор их меж собою… И сама, кажись, я лечу с ними на теплые воды, в неведомые земли, к морям синим, и подо мною грады и веси, реки и озера «вся царствия вселенныя в черте времянне»… А надо мною пчелки летают-жужжат, козявочки махоньки… И слышно мне, как в отъезжем поле собаки лают, это батюшка с охотою тешится… И как же любил меня батюшка! Я была ево дроченое дите, холеное, ветру, кажись, не давал он на меня дохнуть… А как я ево любила! Да и не диво: я матушки не запомню… Да, свечечка, то было мое райское житие, когда мы с батюшкой в вотчинах ево жили… Там мой рай и кончился… Там и княжича я спознала, жениха свово, что на Литве сложил свою кудрявую головушку…
Акинфеюшка безмолвно слушала ее, держа за руку и с грустью передумывая также и свое прошлое, свою бродячую жизнь. С особенной яркостью выступали перед нею ее странствия по Малороссии, по этой черкасской стороне, которая теперь из ее мрачной темницы представлялась ей какою-то волшебною, сказочною страною, и, казалось, от самых воспоминаний о ней веяло теплом и светом… «Уж и что это за сторонка! Излюбленный господом вертоград цветной… Не диво, что в одном Кеиве, в печерах, боле угодников, чем во всем московском государстве», — думалось ей.
— А помнишь, свечечка, как мы с тобой спознались?
— Как не помнить! Аввакумушко свел.
— Аввакумушко, точно… Что-то он?
— Да… богу то ведомо…
— А помнишь ту ночь, как мы к Степану Разину ходили?
— Под ево окошко тюремное, да.
— И голос помнишь ево?
— Помню… «Не шуми ты, мати, зеленая дубровушка…»
— А на Лобном-ту месте, на плахе?
— Да, страшно подумать.
— А я думаю, свечечка… я много об нем думала… У него я научилась терпеть… Только не привел мне бог дождаться того, чево я искала.
— А чево, сестрица?
— Ево смерти, на глазах у всей Москвы.
— Что ты, милая! Зачем?
— А то так-ту лучше сгнить, как мы тут гнием? Никому не в поучение… А то, глядя на нас, и другие бы учились умирать.
Но скоро и эти грустные беседы и воспоминания прошлого все реже и реже становились. Морозова по целым дням лежала безмолвно, и только когда Акинфеюшка начинала горько плакать на молитве, она силилась утешать ее.
— Не плачь… думай лучше, как тамвсе встретимся…
— Меня не берет бог.
— Проси… толцы двери гроба, отверзутся… Чувствуя наконец, что приходят ее последние дни, Морозова воспользовалась однажды появлением в тюрьме сторожа с водою и сухарями, чтобы обратиться к нему с последнею просьбою.
— Миленький, братец, — слабо сказала она, — веруешь ты в Христа?
— Как же, матушка, не верить-ту? — удивленно спросил простодушный страж.
— А в церкви бывал?
— На мне, чаю, крест, как не бывать?