Великое восстановление наук, Разделение наук
Шрифт:
Я не хочу здесь ставить в вину ученым, что они иной раз обращаются к людям могущественным и знатным. Ведь Диоген, отвечая на насмешливый вопрос какого-то человека: "Почему философы идут за богатыми, а не богатые за философами?", правильно и не без язвительности сказал: "Это происходит потому, что философы хорошо знают, в чем они нуждаются, богатые же этого не знают"[45]. Близок к этому известный рассказ об Аристиппе. Дионисий не пожелал выслушать его, когда тот обратился к нему с какой-то просьбой, тогда Аристипп распростерся у его ног, как это делают перед богами в храмах. Дионисий, на этот раз выслушав его, удовлетворил его просьбу. Позднее некий защитник достоинства философии стал порицать Аристиппа за то, что он, бросившись в ноги тирану ради столь малого дела, оскорбил тем самым философию. Аристипп возразил ему, что "это не его вина, а Дионисия, ибо у того уши расположены на ногах"[46]. Не следует считать малодушным и того мудреца, который в каком-то споре с цезарем Адрианом дал себя победить, оправдываясь тем, что "справедливо уступить тому, кто командует тридцатью легионами". Поэтому не следует осуждать ученых, которые, когда требуют обстоятельства, готовы поступиться в чем-то своим достоинством, подчиняясь велению необходимости или случая. И хотя это с первого взгляда может показаться низким и достойным раба, однако если правильнее оценить вещи, то придется признать, что ученые уступили здесь не людям, а самому времени.
Перейдем теперь к тем ошибкам и ненужным
Исходя из этого, я хочу разделить на три категории все то бесполезное и ненужное в науке, что главным образом и дает повод для нападок на нее. Мы называем бесполезным то, что является либо ложным, либо вздорным, т. е. то, чему не хватает либо истинности, либо практической целесообразности, и считаем тех людей пустыми и легкомысленными, которые либо готовы верить ложному, либо интересуются вещами пустяшными. Ведь любопытство касается либо самих вещей, либо слов, т. е. речь идет о том, что либо усилия тратятся на ненужные вещи, либо слишком большое внимание уделяется словесной отделке. В связи с этим мне кажется в равной мере будет согласно как с определенным опытом, так и с правильным пониманием положения вещей, если будет установлено три вида извращений, которые дискредитируют науку. Первое -это, если можно так выразиться, "наука фантастическая", второе -- "наука сутяжная" и третье -- "наука, подкрашенная и изнеженная", или можно сказать так: пустые мечтания, пустые пререкания, пустые аффектации. Я начну с последнего.
Это извращение, суть которого состоит в том, что речь становится слишком пышной (хотя некогда это и весьма ценилось), особенно развилось во времена Лютера. Причина заключалась прежде всего в том, что тогда, для того чтобы увлечь народ и произвести на него впечатление, особенно необходимы были пылкость и выразительность речи на сходках, а это требовало доступного народу красноречия. Кроме того, сказывались ненависть и презрение тех времен к схоластам, прибегавшим к весьма различным стилям и родам речи и произвольно создававшим невиданные и чудовищные слова, мало заботившимся об отделке и изяществе речи, поскольку они думали лишь о том, как бы избежать неясности и точно выразить смысл своих положений. А в результате в последующий период большинство уже скорее заботилось о словах, чем о самих предметах, и очень многие больше стремились к изяществу выражения, отточенности периода, ритмике окончаний, блеску тропов, нежели к основательности содержания, силе доказательства, тонкости и изобретательности в их нахождении или же точности суждений. Тогда-то и расцвел пышный и расслабленный стиль португальского епископа Озория. Тогда же Штурм без устали тратил бесконечные усилия на изучение оратора Цицерона и ритора Гермогена. Тогда же Кар и Ашэм у нас в Англии, превознося до неба Цицерона и Демосфена в своих лекциях и сочинениях, увлекли молодежь к этому изящному и процветающему роду науки[47]. А Эразм решил вывести свою насмешливую Эхо: "Десять лет потратил я на чтение Цицерона", а Эхо ответила ему: "Осел"[48]. В это время наука схоластов повсюду стала вызывать только презрение как примитивная и варварская. Одним словом, для тех времен характерны склонность и стремление скорее к разнообразию, чем к основательности.
Таким образом, мы видим первую форму искажения науки в том, что (как мы сказали) уделяют внимание главным образом словам, а не самому делу, и, хотя я привел примеры этого, относящиеся к самому последнему времени, тем не менее в той или иной степени подобного рода пустяки нравились и раньше, да и в дальнейшем не потеряют своей привлекательности. Однако само по себе это не может серьезно подорвать авторитет и значение науки даже в глазах необразованной толпы, ибо все видят, что сочинения ученых похожи на первую букву рукописи, которая хотя и разукрашена разными нарисованными завитками и цветочками, однако же остается только одной буквой. Наиболее удачным мне представляется сравнение этого увлечения словом со знаменитым безумством Пигмалиона, которое становится как бы символом этого увлечения[49]. Ведь что такое слова, как не образы вещей, и увлечение ими, если они не одухотворены силой разума, не равнозначно ли любви к статуе?
И все же не следует поспешно осуждать тех, кто пытается раскрыть и осветить темные и труднодоступные глубины философии блеском своего стиля. Великолепные примеры этого дают сочинения Ксенофонта, Цицерона, Сенеки, Плутарха, да и самого Платона. Их польза весьма велика. Хотя этот стиль в какой-то мере мешает тщательному исследованию истины и живому стремлению к философии, ибо очень скоро усыпляет разум и ослабляет жажду и пыл дальнейшего исследования, но, если кто-нибудь стремится использовать науку для нужд общественной жизни (для развития искусства речи, умения выступать в общественных местах, убеждать, доказывать и т. п.), тот в изобилии найдет у этих авторов уже готовые прекрасные образцы на любой подобный случай. Однако же излишества в словесном выражении настолько справедливо вызывают осуждение, что, подобно Гераклу, который, увидев статую Адониса, любимца Венеры, в негодовании воскликнул: "Здесь нет ничего священного!", и все геркулесовы бойцы в науке, т. е. трудолюбивые и мужественные искатели истины, легко отбрасывают подобные украшения и болтовню, ибо в них нет ничего божественного.
Несколько разумнее другой стиль (хотя и он не вполне свободен от тщеславия), который почти всегда приходит на смену излишествам и пышной вычурности речи. Этот стиль выражается в четких словах, кратких сентенциях, вообще в речи, скорее сжатой, чем расплывчатой. В результате все, что пишется в таком стиле, представляется более значительным и умным, чем есть на самом деле. Такой стиль очень широко представлен у Сенеки, несколько умереннее пользуются им Тацит и Плиний Младший, да и для нашего слуха этот стиль с недавнего времени становится привычным. Он обычно нравится людям не слишком умным (и даже придает какое-то достоинство сочинениям), однако люди, более подготовленные и образованные, с полным основанием его порицают, и его также можно считать своего рода извращением науки, ибо и он представляет собой погоню за словами и их благозвучностью. Но уже достаточно сказано о первом виде извращения наук.
Следующий вид извращения (intemperies) касается уже самого существа науки. Мы поставили его на второе место и назвали сутяжной утонченностью т. е. излишними ухищрениями в споре. Это извращение несколько серьезнее того, о котором мы только что говорили. Ведь насколько факты важнее словесной отделки, настолько, с другой стороны, опаснее несерьезность в делах, чем в словах. И в этом отношении знаменитое осуждение науки апостолом Павлом в равной мере может быть отнесено не только к его времени, но и к последующим временам и касается, как мне кажется, не только теологии, но и вообще всей науки: "Избегай
невежественной новизны в словах и споров псевдонауки"[50]. В этих словах он называет два признака дурной и ложной науки. Первый -- это новизна и необычность терминов, второй -догматизм, который неизбежно порождает возражения, а затем приводит к препирательствам и спорам. Действительно, подобно тому как большинство тел в природе сначала остаются целыми, а затем обычно разлагаются и пожираются червями, здравое и серьезное познание природы довольно часто загнивает и разлагается, превращаясь в скрупулезные, пустые, нездоровые и (если можно так выразиться) червеподобные (vermiculatae) исследования, которые обладают, правда, каким-то движением и признаками жизни, но по существу гнилы и совершенно бесполезны. Этот род научных занятий, лишенный здравого смысла и саморазлагающийся, получил особенное распространение у многих схоластов, располагающих большим количеством свободного времени, наделенных острым умом, но очень мало читавших (ибо их образование было ограничено сочинениями небольшого числа авторов, главным образом Аристотеля, их повелителя, а сами они всю жизнь проводили в монастырских кельях). Почти ничего не зная в области естественной и гражданской истории, они из небольшого количества материи, но с помощью величайшей активности духа, служившего им своего рода ткацким челноком, соткали свою знаменитую, потребовавшую колоссального труда ткань, которую мы находим в их книгах. Ведь человеческий ум, если он направлен на изучение материи (путем созерцания природы вещей и творений Бога), действует применительно к этой материи и ею определяется; если же он направлен на самого себя (подобно пауку, плетущему паутину), то он остается неопределенным и хотя и создает какую-то ткань науки, удивительную по тонкости нити и громадности затраченного труда, но ткань эта абсолютно ненужная и бесполезная.Эта бесполезная утонченность или пытливость бывает двоякого рода -- она может относиться либо к самому предмету (таким и являются пустое умозрение или пустые споры, примеров которых можно немало найти и в теологии, и в философии), либо к способу и методу исследования. Метод же схоластов приблизительно таков: сначала по поводу любого положения они выдвигали возражения, а затем отыскивали результаты этих возражений, эти же результаты по большей части представляли собой только расчленение предмета, тогда как древо науки, подобно связке прутьев у известного старика, не составляется из отдельных прутьев, а представляет собой их тесную взаимосвязь. Ведь стройность здания науки, когда отдельные ее части взаимно поддерживают Друг друга, является и должна являться истинным и эффективным методом опровержения всех частных возражений. Напротив, если вырывать отдельные аксиомы, подобно прутьям из связки, легко можно будет лишать их значения и произвольно изменять или ломать их. И если о Сенеке говорили, что он "словесными тонкостями разрушает значение фактов"[51], то это же можно с полным правом отнести к схоластам, сказав, что они "мелочностью вопросов подрывают твердыню науки". Разве не разумнее было бы в большом зале зажечь одну большую свечу или люстру со множеством различных светильников, чтобы осветить сразу все пространство, вместо того чтобы обходить каждый уголок с маленькой лампадой в руке? Но как похожа на это деятельность тех, кто не столько стремится раскрыть истину с помощью очевидных доказательств, ссылок на авторитеты, сравнений, примеров, сколько прилагает все усилия лишь к тому, чтобы уничтожить любое, самое малое сомнение, освободиться от самого незначительного заблуждения, разрешить все сомнения, и, порождая таким образом все время вопрос за вопросом, подобно лампаде, в приведенном нами сравнении, освещает лишь одно место, остальное же вокруг оставляет без внимания и ввергает в темноту. Этот род философии очень ярко характеризует миф о Сцилле, у которой лицо и грудь прекрасной девушки, а внизу, как говорят, ее "с лаем чудовища вкруг опоясали"[52]. В общем-то у схоластов можно найти некоторые прекрасно сформулированные и весьма верные открытия, но там, где дело доходит до дистинкций и анализа вместо плодовитого чрева, рождающего полезное и нужное для человечества, обнаруживается лишь чудовищный лай пререканий и бесконечных вопросов. Поэтому совсем неудивительно, если такого рода наука даже у непросвещенной толпы служит предметом презрения, ибо люди обычно склонны вообще отвергать истину из-за тех споров, которые ведутся вокруг нее, и считают, что все те, кто никогда не может договориться друг с другом, просто заблуждаются. И когда люди видят, как ученые сражаются друг с другом из-за вещей, не имеющих никакого значения, они сразу же вспоминают слова Дионисия, сицилийского тирана: "Это болтовня стариков, которым нечего делать"[53]. Тем не менее совершенно очевидно, что, если бы схоласты в придачу к неистребимой жажде истины и к неутомимой деятельности своего ума как можно больше читали и изучали природу, они, конечно, стали бы великими учеными и в огромной степени способствовали бы развитию всех искусств и наук. О втором роде искажения науки сказано достаточно.
Что же до третьего искажения, касающегося лжи и заблуждений, то это самое отвратительное из всех, потому что оно разрушает самое природу и душу науки, которая есть не что иное, как образ истины. Ведь истина бытия и истина познания -- это одно и то же и отличаются друг от друга не более чем прямой и отраженный лучи. Этот недостаток, таким образом, является двояким по своему характеру или, лучше сказать, раздвоенным -- это обман и доверчивость; вторая обманывается, первый обманывает; и, хотя оба этих порока представляются противоположными по своей природе, один исходит от какой-то хитрости, второй -- от простодушия, однако же они, как правило, сходятся, ибо, как говорится в стихотворении,
От любопытного прочь убегай, ибо он и болтун ведь[54].
Эти слова дают понять, что человек любопытный в то же время и пустой человек; тот, кто легко верит, с удовольствием и обманывает. Ведь именно так, как известно, распространяются молва и слухи: тот, кто легко им верит, с равной легкостью их и распространяет. Об этом мудро говорит Тацит в следующих словах: "Измышляют и сами же этому верят"[5][5], так близки друг к другу желание обманывать и с легкостью верить.
Эта готовность верить и принимать с легкостью что угодно (подчас подкрепленная ложным авторитетом) бывает двух родов в зависимости от объекта веры; ведь верят либо рассказу или факту (как говорят юристы), либо какой-то догме. В первом случае мы видим, как сильно повредило это заблуждение авторитету некоторых из церковных историй, которые слишком легкомысленно и доверчиво рассказывают о чудесах, совершенных мучениками, монахами-отшельниками и другими святыми, а также их мощами, гробницами, часовнями, иконами и т. п. Точно так же мы видим, что и естественная история включает много несерьезного материала, взятого без всякого отбора и оценки, как об этом ясно свидетельствуют сочинения Плиния, Кардана, Альберта[5][6] и большинства арабских авторов, книги которых полны нелепых и фантастических рассказов, не только неточных и малообоснованных, но и заведомо лживых и явно вымышленных, что наносит огромный ущерб авторитету естественной философии в глазах людей строгих и здравомыслящих. И здесь, конечно, нужно воздать должное блестящей мудрости и добросовестности Аристотеля, который, создав свою тщательно обоснованную и документированную историю животных, очень скупо примешивает сказочный материал и вымышленные факты; более того, он даже объединяет в особом небольшом сочинении все "удивительные слухи", которые он счел достойными упоминания, разумно полагая, что бесспорно истинное (которое, составляя прочный базис опыта, могло бы быть положено в основу философии и науки) не должно неразумно смешиваться с вещами не вполне достоверными, а с другой стороны, редкое и необычное, представляющееся большинству невероятным, не должно вообще отбрасываться, ибо не следует отнимать у потомков возможности узнать об этом.