Великолепие жизни
Шрифт:
Оттла прислала посылку с маслом и хочет знать, как ему живется, пытается себе вообразить, как это вообще должно быть, первые дни с этой женщиной. Заметно, что она немножко сомневается, чья-либо близость всегда давалась доктору не слишком легко, к тому же они с Дорой еще так мало друг друга знают. Она сейчас у тебя? Ты хотя бы с ней ласков? Как будто Дору от него защищать нужно. Это последнее, что могло бы потребоваться, без всяких оговорок. Да, она у него, не круглые сутки, но так часто и столько, что он к ней привыкает, есть свой ритм, и по большей части все происходит как бы само собой, словно никогда и не было иначе.
Элли тоже написала и осыпает его упреками. Его отъезд в Берлин она называет ребяческой выходкой, подвергает сомнению его серьезность и правдивость и обосновывает все эти недовольства и тревоги, как обычно, расспросами о его весе. В чем-то он, безусловно, признает ее правоту. Он не потолстел
Он, впрочем, просит посылать ему деньги, в обычных письмах, небольшими порциями, так что пуповина пока что не перерезана окончательно.
Погода, к сожалению, весьма переменчива. Последние дни, по сути, почти все время шел дождь, и он не то чтобы по-настоящему простудился, но чувствует на себе действие здешнего воздуха, какое угодно, но только не благотворное, к тому же он переутомился, сожалеет, что поехал к Пуа на Штайнметцштрассе, тем паче что не в силах отделаться от ощущения, что его визит нисколько ту не обрадовал. Она поздоровалась с ним почти холодно, спросила о Доре, но тоже больше из вежливости, чем из интереса. Дора ведь тоже, кажется, очень хорошо говорит на иврите, разве нет? Он вспоминает, как они расставались в Мюрице, и огорчен, что от былой сердечности почти ничего не осталось, а ведь совсем недавно это было, в начале августа. На обратном пути в трамвае он всю дорогу чувствует странную слабость, ложится рано, но около одиннадцати, как по заказу, начинается кашель, качественно вполне безобидный, как напишет он Максу, зато количественно вполне злостный.
На следующий день он почти не вылезает из постели. Поднявшись, как обычно, в семь, он через два часа ложится снова, в полудреме пропускает второй завтрак и обед, покуда в пять кое-как не встает на ноги. Дора ухаживает за ним трогательно и по возможности незаметно, так что его стыдливость страдает в меру. Она запрещает ему в дождь ездить в город, и за покупками намерена впредь ходить сама, и все это полушутливым тоном, которого он прежде за ней не замечал. Иногда Оттла вот этак с ним разговаривает, в знак сестринской заботы и связывающей их любви.
Я плохо за тобой слежу, сетует Дора, я мало с тобой бываю. Это при том, что они почти каждый день видятся. Ему-то кажется, что она почти всегда с ним, а если ее нет — то только когда это уместно или желательно, как вот сейчас, когда его навестил доктор Вайс, три часа пробыл, потом вдруг, извиняясь, стал прощаться, и до этого тоже как на иголках сидел, какой-то нервный, преувеличенно бодрый и язвительный, за исключением получаса, когда Дора еще была с ними.
Распорядок дня у него все еще не установился. Сутки за сутками пролетают бездеятельно и незаметно, он получает почту, отвечает на письма, но не более того. То и дело приходится ездить менять деньги, остальное время занимают еда, разговоры, знакомства. По-настоящему трудного ничего нет. Не все новое дается с ходу, бывают душевные царапины, препоны, которые приходится преодолевать в себе самом, хотя менее всего виной тому это волшебное создание рядом с ним. Иногда его переполняет гордость, и тогда он хочет показать ее всем и всюду, посмотрите, кто у меня есть, — словно она его добыча. Вчера, во время визита доктора Вайса, он почувствовал это особенно сильно, когда она вошла и принесла что-то, потом присела с ними ненадолго.
Так что живут они, в общем и целом, как любовная чета. Комната, правда, маловата, и если все и дальше будет продолжаться столь же приятным образом, им придется искать настоящую квартиру, но пока что его и нынешнее положение вполне устраивает. Вечером, когда она уходит, он не испытывает ни облегчения, ни грусти. Частенько она оставляет ему что-нибудь о себе на память: шарф, колечко, снятое, когда она мыла посуду, на подушке софы — волос, облачко ее запаха в прихожей, запаха Доры, отзвук голоса, когда он блаженно отдается вечерней тиши.
По меньшей мере до конца года он хотел бы остаться.
Когда погода позволяет, он по-прежнему выходит гулять, чаще всего в Ботанический сад, где в оранжереях так занятно изучать всевозможные цветы и растения. Идут дожди, хотя пока что не особенно холодно, можно выходить в пиджаке, но, по всей видимости, уже недолго. Ему что-то нужно на зиму из одежды, пальто, теплое белье, домашний халат, может, и теплый мешок для ног. Вероятно, кое-что из этого при случае мог бы привезти и Макс, а нет — он и сам сядет в поезд и привезет себе все, что
нужно. Перед отъездом он родителям сказал, что отлучается всего на несколько дней, а прошли уже недели, у него совесть нечиста, но не слишком, кроме того, стоит ему приехать, и он тут же, с порога, снова станет сыном, а вот этого он ни в коем случае больше не допустит.2
Дора считает, что все хорошо. Да, у них была эта бессонная ночь, но с тех пор кашель не повторялся, хотя, конечно, ей надо будет повнимательнее за ним смотреть. На улице по-прежнему прохладно, идет дождь, изредка на пару часов выглянет солнышко, и снова дождь. Доллар стоит уже четыре миллиарда марок, им приходится экономить, но она молода, она живет с этим мужчиной, которого знает уже три месяца и который предоставляет ей какую угодно свободу. Она может приходить и уходить, когда вздумается, у нее жалкие почасовые приработки в Народном доме, там можно поговорить с Паулем, она встречается с Юдит. Оба в один голос говорят ей, до чего хорошо она выглядит, расспрашивают, как и что. Все так, как ты себе и представляла? На это она, конечно, могла бы кое-что порассказать, но предпочитает кивать и светиться мечтательной улыбкой, как будто вспомнив вдруг нечто очень радостное, какую-то мелочь, которую прежде не замечала, только кому какое дело до этого.
Какое-то время она и вправду думает, что, когда они вместе выходят из дома, по ним все видно, словно на них повсюду следы, то ли сияние исходит, то ли особенный запах, то ли просто отметины остаются на пару часов, — к примеру, на шее, в том месте, куда он ее сегодня целовал.
Кое-что, впрочем, и ей странно. Уже много лет он никакого мяса, кроме птицы, не ест, а жует по системе какого-то врача, долго до бесконечности, он в необычное время ложится спать и встает. Выглядит усталым, вокруг глаз черные тени, это от скверных ночей, а она все время себя спрашивает, не оттого ли это, что он ночами пишет или просто не может заснуть, или сперва пишет, а потом из-за этого не спит. Ночами у себя в комнате она долго перебирает в памяти минувший день, их разговоры о Палестине, какую-то его шутку в магазине, как он во время еды вдруг встает и обнимает ее сзади. Правда, сами разговоры быстро забываются. Да и ласки его она помнит смутно, ее словно несет по тихим волнам, изредка вздох, шепот, и все это как-то сразу в голове путается. Она ведь до этого по-настоящему себя не знала. И при всякой возможности так ему и говорит: она узнала себя только с ним. Все спало, все тебя дожидалось, одна беда — я тебя еще не знала. Вернее, я тебя знала, но невдомек было, где тебя найти, а потом вдруг там, на пляже, нашла.
Отец бы сказал, что он вообще не еврей. Субботу не соблюдает, молитв не знает — и вот на это ты просишь моего благословения?
Похоже, и квартирная хозяйка ими недовольна. Видно, как всякий раз, встречаясь с ними в поздний час, когда приличным людям уже положено спать, или рано утром, она недовольно хмурится, и на ее лице явственно читается вопрос: «Прикажете понимать, что эта хорошенькая барышня здесь ночует?»
Однажды она является к ним в сопровождении двух грузчиков, чтобы, как она и предупреждала, вывезти пианино. Дело происходит утром, в половине десятого, она застает их за завтраком, и ничего предосудительного в этом нет, но у госпожи Херман такое лицо, будто это и впрямь неприлично, а она даже позволяет себе и замечание — она, мол, в разговоре с господином доктором, должно быть, недостаточно ясно выразилась, только нынче, как война кончилась, судя по всему, ни от каких устоев камня на камне не осталось, — и еще что-то в том же духе. Оба грузчика, по счастью, заняты исключительно инструментом. Оба берлинцы, лет по тридцать, они по привычке кряхтят и поругиваются, но одно удовольствие смотреть, с какой легкостью и сноровкой они подхватывают пианино и несут к дверям. Франц наблюдает за ними с нескрываемым восхищением. И потом, когда они уже на улице, он из окна неотрывно следит, как они играючи, с прибаутками и смехом, управляются с грузом и уже вскоре уезжают, так что и неприятный эпизод с хозяйкой вскоре забывается.
Хотя вообще-то такие расходы им не по карману, они купили себе большую керосиновую лампу. От маленькой света почти не было, они все время сидели в темноте, а дни и так все короче, уже в пять темень непроглядная. Дора любит эту темную пору года, долгие вечера после работы в Народном доме, когда у них столько времени друг для друга. С новой лампой, однако, сущее мучение. Стоила она целое состояние, а теперь еще и гореть как следует не желает, по крайней мере у Франца в руках, — у него она только коптит и воняет. Конечно, трудно обращаться с ней более неумело, чем он, зато это доставляет им обоим массу удовольствия: желая добиться расположения лампы, он расточает ей комплименты, хвалит и прославляет ее свет, но, к сожалению, тщетно. Лампа явно его невзлюбила. Тогда он уходит из комнаты. Пусть Дора скажет лампе, что его нет, может, тогда она загорится, одному Богу известно, что у этой капризной лампы на уме, и гляди-ка, едва он выходит, лампа слушается ее с полуслова.